— 68 —
Бестужев-Марлинский Александр Александрович (1797–1837), писатель-декабрист, издававший вместе с
Рылеевым альманах «Полярная звезда». Еще до знакомства с Г., в статье «Взгляд на старую и новую словесность в России», которою открывался первый выпуск альманаха, Б. в комедии
«Молодые супруги» угадал в Г. «большое дарование для театра». Период его личного знакомства с Г. в 1824–1825 гг. был недолгим, однако этого времени оказалось достаточно, чтобы первоначальное предубеждение к Г., возникшее у Б-ва под влиянием рассказов
Якубовича о
дуэли Шереметева с Завадовским, сменилось тесными дружескими отношениями. Б. встретился с драматургом 24.6.1824 в Демутовом трактире. «Уважая Г. как автора, — писал спустя несколько лет Б., — я еще не уважал его как человека. „Это необыкновенное существо, это гений!“ — говорили мне некоторые из его приятелей. Я не верил <…>. Между тем, однако ж, как я ни упирался с ним встретиться, случай свел нас невзначай. Я сидел у больного приятеля моего, гвардейского офицера Н. А. Муханова, страстного любителя всего изящного <…>. Вдруг дверь распахнулась; вошел человек благородной наружности, среднего роста, в черном фраке, с очками на глазах. „Я зашел навестить вас, — сказал незнакомец, обращаясь к моему приятелю, — поправляетесь ли вы?“ И в лице его видно было столько же искреннего участия, как в его приемах умения жить в хорошем обществе, но без всякого жеманства, без всякой формальности; можно сказать даже, что движения его были как-то странны и отрывисты, и со всем тем приличны, как нельзя более <…>. Это был Г.». Представленные друг другу, поэты сдержанно обменялись несколькими фразами. Разговор зашел о Гёте и Байроне. «Разве поклонники первого, — сказал между прочим Г., — не превозносят до небес каждую его поэтическую шалость? Разве не придают каждому его слову, наудачу брошенному, тысячи противоположных значений? С Байроном поступают еще за-
— 69 —
бавнее, потому что его читает весь модный свет. Гёте толкуют, как будто он был непонятен, а Байроном восхищаются, не понимая его в самом деле. Никто не смеет сказать, что он проник великого мыслителя, и никто не хочет признаться, что он не понял благородного лорда…» (Восп. С. 97–98). Этапы сближения с Г. отражены в письмах Б-ва к
Вяземскому: «Я познакомился с Г., но еще не сошелся с ним, во-первых, потому, что то он, то я здесь не жил, а во-вторых, мне кажется, он любит поклонение, и бог Аполлон ему судья за сведение с ума
Кюхельбекера: такую чуху, прости господи, напорол он в своей „Мнемозине“! Впрочем, в два или три свидания наши видел я в нем и любезного европейца, и просвещенного человека — две редкие вещи в одной особе, особенно на Руси. Мы говорили о Вас, любезнейший князь, — и я помирился с человечеством и литературою» (20.9.1824); «Г. вам кланяется, я сегодня его видел <…>. С тех пор как лучше его узнаю, я более и более уважаю его характер и снисхожу к его странностям» (3.11.1824); «Г. вам кланяется, я сегодня его видел. Я от его комедии в восхищении и преклоняю колено перед даром самородным — это чудо! Одна только шутка о баснях могла бы обессмертить его. Цензура его херит — он в ипохондрии, но с тех пор, как лучше его узнаю, я более и более уважаю его характер и снисхожу к его странностям»; «Г. со мною сошелся — он преблагородный человек…» (12.1.1825) (ЛН. Т. 60. Кн. 1. С. 224, 220, 226, 228). Вскоре после наводнения 7.10.1824, вечером, Б. явился в квартиру Г., хранившую следы недавнего потопа, прочитав у
Булгарина отрывки из
Г.о.у., предназначавшиеся для драматического альманаха «Русская Талия». «Я проглотил эти отрывки, — вспоминал Б., — я трижды перечитал их. Вольность русского разговорного языка, пронзительное остроумие, оригинальность характеров и это благородное негодование ко всему низкому, эта гордая смелость в лице
Чацкого проникла в меня до глубины души. „Нет, — сказал я самому себе, — тот, кто написал эти строки, не может и не мог быть иначе, как самое благородное существо“. Взял шляпу и поскакал к Г. „Дома ли?“ — „У себя-с“. Вхожу в кабинет его. Он был одет не по-домашнему, кажется, куда-то сбирался. „Александр Сергеевич, я приехал просить вашего знакомства. Я бы давно это сделал, если б не был предубежден против вас… Все наветы, однако ж, упали перед немногими стихами вашей комедии. Сердце, которое диктовало их, не могло быть тускло и холодно“. Я подал руку, и он, дружески сжимая ее, сказал: „Очень рад вам, очень рад! Так должны знакомиться люди, которые поняли друг друга“» (Восп. С. 100). В «Полярной звезде на 1825 г.» Б. высоко оценил Г.о.у.: «Человек с сердцем не прочтет ее, не смеявшись, не тронувшись до слез. Люди, привычные даже забавляться по французской систематике или оскорбленные зеркальностью сцен, говорят, что в ней нет завязки, что автор не но правилам нравится, — но пусть они говорят, что им угодно; предрассудки рассеются, и будущее оценит достойно сию комедию и поставит ее в число первых творений народных». 15.1.1825 Б. писал В. Туманскому: «Здесь шумит, и по достоинству, Грибоедова комедия. Это — диво, и он сам пресвежая душа». Свидетельствами дружбы является и воспоминание Б. о том, что в Москве в доме «почтенной матушки и сестры Александра Сергеевича» он «был как родной» (РВ. 1870. № 5. С. 263), и единственное
— 70 —
дошедшее до нас письмо Г. к нему от 22.11.1825 из станицы Екатериноградской. «Что ты пишешь? скажи мне, — спрашивал в этом письме Г., — одно знаю, что оргии Юсупова срисовал мастерскою кистию, сделай одолжение, вклей в повесть, нарочно составь для них какую-нибудь рамку. Я это еще не раз перечитываю себе и другим порядочным людям в утешение. Эдакий старый придворный подлец!! <…> Любезнейший Александр, не поленись, напиши мне еще раз, и побольше, что в голову придет; не поверишь, каким веселым расположением духа я тебе нынче обязан, а со мною это редко случается» (3, 102). Память о Г. пронес Б. через всю свою жизнь. В 1831 г. Б., по прибытии в Грузию, посетил могилу Г. в
Тифлисе, дав ее описание в газете «Тифлисские ведомости» (1831. № 9–11, анонимно; в том же году перепечатано в «Дамском журнале»; см.:
Тугуши К. «Я стоил его дружбы…» // Лит. Грузия. 1983. № 10. С. 173–182): «…Не доходя до церкви Св. Давида, уступом ниже, так сказать у подножия храма, сделано в стене полукруглое углубление — и тут хранятся бренные останки незабвенного Поэта. Над могилой не построено еще никакого памятника; нет надписи и ни малейшего признака, что в сем месте лежит Г. Долго взор мой был прикован к голому камню, и мысли, в которых невозможно отдать отчета, сменяли одна другую <…>. С трудом я решился отторгнуться от сего волшебного места — и опускаясь обратно, был в таком же восхищении от последней завещательной мысли Г.: быть похоронену у Св. Давида, как и от гениальных прелестей, беспрестанно встречаемых в бессмертном его творении Г.о.у. Вечером, подошед к окну, я увидел вновь заветную звезду. Небосклон был чист. Миллионы звезд блистали на нем. Оне как будто ожидали новую гостью, которая стояла неподвижно между небом и землею. Казалось, душа Г., отлетая к новому миру, невольно разлучалась с землею, которую хотела еще одарить многим прелестным, — для которой не все еще совершила, что ей было предназначено!» (Остается неизвестным, случайно ли в последнем абзаце возникла перекличка со стихотворением «Душа», в то время еще не опубликованным…). В письме же к брату Павлу из Тифлиса от 23.2.1837, за три месяца до своей гибели, Б. писал: «Меня глубоко огорчила трагическая смерть
Пушкина, дорогой Павел <…>. Я не смыкал глаз всю ночь, а на заре я уж ехал по скверной дороге в монастырь Св. Давида, который ты знаешь. Приехав туда, я зову священника и прошу его отслужить панихиду на могиле Г., могиле поэта, попираемой ногами толпы, без камня, без надписи. Я плакал тогда горькими слезами, как плачу теперь, над другом, над товарищем по оружию, над самим собой. И когда священник произнес слова: „за убиенных боляр Александра и Александра“, я задыхался от рыданий — эта фраза показалась мне не только воспоминанием, но и предсказанием <…>. Да, я чувствую это, моя смерть тоже будет насильственной, необычной и близкой» (
Пиксанов. С. 188). По-видимому, в Сибири, под непосредственным впечатлением известия о гибели драматурга, Б. написал воспоминания о Г. 4.2.1832 Б. писал Н. А. Полевому из Дербента: «Паскевич грыз меня особенно своими секретными. Казалось, он хотел выместить памяти Г. за то, что тот взял с него слово мне благодетельствовать, даже выпросить меня из Сибири у государя. Я видел на сей счет сделанную покойником записку… Благороднейшая душа! Свет не стоил тебя… я стоил его дружбы и горжусь этим» (РВ. 1861. № 3. С. 321).