БАЙРОН (Byron) Джордж Гордон (Gordon), лорд (1788–1824)

БАЙРОН (Byron) Джордж Гордон (Gordon), лорд (1788–1824), английский поэт-романтик, ставший, по выражению П. («К морю», 1824), «властителем дум» его поколения. Начало его славе и влиянию положили две песни поэмы «Паломничество Чайльд-Гарольда» («Childe Harold’s Pilgrimage», 1812), в которых личные впечатления двухлетнего путешествия по югу Европы в июне 1809 – июле 1811 (Португалия, Испания, Албания, Греция, Турция) представлены как наблюдения проехавшего по тому же маршруту всем разочарованного, ко всему равнодушного молодого человека, покинувшего родину, пресытившись жизнью, посвященной «лишь развлеченьям праздным В безумной жажде радости и нег, Распутством не гнушаясь безобразным» (I, 2; пер. В. В. Левика). Тоска Чайльд-Гарольда, усталое равнодушие, с которым он обозревает все ему встречающееся, каким бы оно ни было красивым, живописным, экзотическим, героическим, выражали общественное умонастроение, порожденное крушением просветительских идеалов в послереволюционную эпоху и наступлением в Европе политической и духовной реакции. В последовавших за двумя песнями «Чайльд-Гарольда» т. н. «восточных» поэмах: «Гяур» («The Giaour: A Fragment of a Turkish Tale», 1813), «Абидосская невеста» («The Bride of Abydos: A Turkish Tale», 1813), «Kopcap» («The Corsaire: A Tale», 1814), «Лара» («Lara: A Tale», 1814), «Осада Коринфа» («The Siege of Corinth: A Poem», 1816), «Паризина» («Parisina: A Poem», 1816) — трагическое мировосприятие и мятежный протест Б., усиливаемые обострявшимся его конфликтом с английским «высшим» светом, вылились в героических, «демонических» образах бунтарей, не признающих над собою законов общества и презирающих радости спокойной, размеренной жизни, терзаемых презрением к людям, ненавистью, жаждою мести, сильными, разрушительными страстями, приводящими их к гибели. В апреле 1816 Б., подвергавшийся ожесточенной травле, внешним поводом которой стал разрыв с ним жены, покинул Англию и с того времени жил сначала в Швейцарии, а с ноября 1817 в Италии, где примкнул к движению карбонариев. Произведения этого чрезвычайно плодотворного в творческом отношении периода отличаются жанровым разнообразием, богатством мысли и эмоций — от излияний раздираемого противоречиями сердца до тираноборческого пафоса, сплетением личных переживаний с высокими гражданскими мотивами, элегии с инвективой, скорби с ненавистью, отточенным художественным мастерством. В эти годы были написаны яркие лирические стихотворения, в т. ч. знаменитое «Прости» («Fare thee well!..», 1816), три обращения к сестре Августе (1816), «Тьма» («Darkness», 1816), «Сон» («Dream», 1816), «Прометей» («Prometheus», 1816), «Ода Венеции» («Ode on Venice», 1818) и др.; третья (1816) и четвертая (1818) песни «Паломничества Чайльд-Гарольда», в которых герой продолжал свое путешествие по Европе, следуя маршрутом Б. в изгнании; поэмы «Шильонский узник» («The Prisoner of Chillon», 1816), «Жалоба Тассо» («The Lament of Tasso», 1817), «Пророчество Данте» («The Prophecy of Dante», 1819), «Мазепа» («Mazeppa: A Poem», 1819) и др.; философские драмы-мистерии «Манфред» («Manfred: A Dramatic Poem», 1817) и «Каин» («Cain: A Mystery», 1821); исторические трагедии в традиции классицизма: «Марино Фальеро, венецианский дож» («Marino Faliero, Doge of Venice», 1821), «Capданапал» («Sardanapalus», 1821), «Двое Фоскари» («The Two Foscari», 1821); язвительные политические сатиры «Видение суда» («The Vision of Judgement», 1822), «Бронзовый век» («The Age of Bronze», 1823) и др.; шутливая поэма «Беппо» («Beppo: A Venetian story», 1817), в которой пародировался романтический сюжет и подчеркнуто иронически вводился бытовой фон; наконец, вершинное произведение Б. — шестнадцать песен незавершенной поэмы «Дон Жуан» («Don Juan», 1819–1824), в которой Б. выступает «как сатирик и лирик, трибун и философ, иронический наблюдатель и пламенный обличитель, презирающий старый мир и возвещающий новый» (Дьяконова Н. Я. Байрон в годы изгнания. Л., 1974. С. 102). При всем содержательном и художественном богатстве творчества Б. периода изгнания его современники видели в нем прежде всего и главным образом автора «Паломничества Чайльд-Гарольда» и «восточных» поэм; именно эти произведения вознесли его, в их глазах, на вершину славы, сделали его кумиром поколения, предметом жарких споров.

Сведения о Б. начали проникать в Россию вскоре после выхода I–II песней «Чайльд-Гарольда» и трех «восточных» поэм («Гяур», «Абидосская невеста», «Корсар»). Уже в письме С. С. Уварова к В. А. Жуковскому от 20 декабря 1814 говорилось, что поэтов «теперь у англичан <…> только два: Walter Scott и Lord Byron» (РА. 1871. № 2. С. 0163). Первым известием в русской печати явилась заметка в «Р. Музеуме» (1815. Ч. 1. Январь. С. 37–42), где он был назван «одним из нынешних славных поэтов английских», перечислены его знаменитые поэмы, дана краткая характеристика их художественных достоинств и приведены выдержки из «Корсара» в подлиннике с параллельным прозаическим переводом. Широкое знакомство в России с поэзией Б. началось через посредство французских переводов, публиковавшихся в 1817–1819 в женевском журнале «Bibliothèque universelle» и перепечатанных в сборнике: Choix de poésies de Byron, Walter Scott et Moore / Trad. libre, par l’un des Rédacteurs de la Bibliothèque universelle (Genève; Paris, 1820. T. 1). Особо важную роль в приобщении русских читателей к творчеству Б. играло предпринятое французским литератором Амедеем Пишо (1796–1877) многотомное собрание прозаических переводов (Œuvres de lord Byron / Trad. de l’anglais par... [A. Pichot et Eusèbe de Salle]. Paris, 1819–1821. T. 1–10; доп.: Œuvres nouvelles de lord Byron. Paris, 1824. T. 1–10; неск. переизданий при жизни П., в т. ч.: 4е éd., entièrement rev. et corr. Paris, 1822 [1823] – 1825. T. 1–8; 5e éd. Paris, 1823–1824. T. 1–19). Пришли в Россию и выполняли здесь посредническую функцию между Б. и русскими читателями также и другие его французские переводы. Немногие русские читали в то время Б. в подлиннике (В. А. Жуковский, С. С. Уваров, И. И. Козлов, А. И. Тургенев, Д. Н. Блудов, А. А. Бестужев).

Предвестником и в определенной мере первоначальным толчком захлестнувшей Россию с конца 1810-х и не спадавшей на протяжении всей жизни П. мощной волны увлечения поэзией Б. и огромного интереса к его личности явился отзыв о нем в переведенной из «Bibliothèque universelle» статье «Обозрение нынешнего состояния английской литературы» (ВE. 1818. Ч. 99. № 9. С. 33–52). В 1819 близкие и хорошие знакомые П.: Жуковский, А. И. Тургенев, П. А. Вяземский, Козлов, возможно К. Н. Батюшков — все с упоением читают Б. и обмениваются восторженными впечатлениями. С этого же времени в русской печати начинается поток переводов из Б., суждений и отзывов иностранных и отечественных авторов о его произведениях и о нем как поэте и как человеке, заметок биографического содержания из европейской прессы. Имя Б. стало часто появляться в переписке русских писателей; о нем говорили в дружеских кружках; внимательно и с жадностью следили за всеми касавшимися его публикациями в иностранной и русской печати; с интересом слушали людей, с ним встречавшихся, расспрашивали о нем приезжавших в Россию иностранцев, беседовали и спорили о нем с его соотечественниками, и все услышанные о нем рассказы собирали, записывали и распространяли (в т. ч. друзья П. — Вяземский, А. И. Тургенев); путешествуя за границей, посещали места, с ним связанные; приобретали и держали у себя его портреты.

Умонастроение, определяемое как «русский байронизм», проявлялось во множестве вариантов и оттенков, имевших существенные различия и индивидуальные особенности. Самым поверхностным был модный тип «москвича в Гарольдовом плаще», носившего маску пресыщения жизнью и в сути своей представлявшего «Чужих причуд истолкованье, Слов модных полный лексикон» («Евгений Онегин», гл. VII, 24.11–13), подобно Алексею Берестову («Барышня-крестьянка»), явившемуся перед провинциальными барышнями «мрачным и разочарованным», говорившему им «об утраченных радостях и об увядшей своей юности» и носившему «сверх того <…> черное кольцо с изображением мертвой головы» (Акад. VIII, 111). Жуковского и Козлова привлекала интимная лирика Б., ее элегические мотивы; оба видели в нем певца страдания, и первый, руководствуясь этим, выбрал для перевода «Шильонского узника», а второй читал в том же ключе и «Гяура». В кругах передовой молодежи из дворянской интеллигенции поэзия Б., воспринимаемая на фоне развивавшегося в этой среде общественно-политического недовольства и активизации тайных обществ, обретала эмоциональное, художественное и гражданское звучание. «Байрон, — писал один из рецензентов «Полтавы», — чувствуя потребность своего века, заговорил языком, близким к сердцу сынов девятнадцатого столетия и представил образцы и характеры, которых жаждала душа, принимавшая участие в ужасных переворотах, потрясших человечество в последнее время. Байрон сделался представителем духа нашего времени. Постигая совершенно потребности своих современников, он создал новый язык для выражения новых форм» ([Булгарин Ф. В.]. Разбор поэмы «Полтава»// СО и СА. 1829. Т. 3 (СО. Ч. 125). № 15. С. 38; Прижизн. критика, 1828–1830. С. 133). «Пророк свободы смелый, Тоской измученный поэт» (Д. В. Веневитинов. «К Пушкину»), «Певец природы, И волн шумящих, и свободы» (И. И. Козлов. «К Вальтер-Скотту») будил вольнолюбивые мечтания и стремление к перемене сложившегося, косного уклада жизни. Свои мысли, чаяния и настроения русские читатели Б. находили и в разочарованном, бежавшем от «цивилизованного» общества на окраины Европы Чайльд-Гарольде, и в романтическом герое-индивидуалисте «восточных» поэм, терзаемом тоскою, мизантропией и бурными, «роковыми» страстями, бунтаре и отщепенце, находящемся в конфликте с обществом, преступнике с точки зрения господствующей морали и закона. Сочувствие и сильнейшее сопереживание, в первую очередь, естественно, у декабристов, вызывала байроновская поэтизация национально-освободительной борьбы в Испании, Италии, Греции, его гражданская лирика, в которой, по выражению Вяземского, Б. «спускается на землю, чтобы грянуть негодованием в притеснителей, и краски его романтизма сливаются часто с красками политическими» (письмо А. И. Тургеневу от 25 февраля 1821 — ОА. Т. 2. С. 170–171). Живейший отклик получала и байроновская сатира как в отдельных произведениях этого жанра, так и проходящая струею в «Дон Жуане» и других сочинениях. Восхищаясь сатирой «Бронзовый век», посвященной Веронскому конгрессу (1822) Священного союза, Вяземский, читавший ее во французском переводе, писал: «Вот хлещет всех жильцов по этажам глупости <…> до тех, которые — уж выше, кажется, нельзя» (письмо к А. И. Тургеневу 18 ноября 1823 — ОА. Т. 2. С. 367). Воздействовал Б. и личным участием в движении итальянских карбонариев, а затем в национально-освободительной борьбе Греции, где он нашел смерть, единодушно признанную героической и прославляемую во всех русских стихотворениях, написанных на кончину поэта (В. К. Кюхельбекер, К. Ф. Рылеев, Вяземский, Козлов, Веневитинов и др.). Привлекали внимание, будоража умы и получая различную интерпретацию, и другие моменты личной жизни Б., в т. ч. раздувавшийся европейской прессой скандал вокруг его неудачного брака, его поступки, бросавшие вызов установленным правилам общественного приличия, в которых он видел отвратительное лицемерие, его полудобровольное изгнание с родины. В художественной манере Б., нарушавшей все классические каноны жанра поэмы, русские поэты увидели путь к освобождению от приевшихся литературных шаблонов, новаторскую форму, прекрасно подходившую для выражения мыслей, чувств, мироощущения человека XIX в., к чему обветшалые старые литературные формы признавались уже неспособными.

Параллельно байронизму в России формировался и развивался сильный антибайронизм, также принимавший различные оттенки и формы. Начало ему положил Д. П. Рунич, пославший в 1820 издателям РИ возмущенное письмо по поводу напечатанной ими переводной статьи об «английском безбожнике стихотворце», «распространителе вельзевуловой логики», чьи «поэзии <…> родят Зандов и Лувелей», «исполнены смертоносного яда, такой философии, которую изрыгает один только ад» (Д. П. Рунич и поэт Байрон: Письмо Д. П. Рунича к издателям «Русского инвалида» // PC. 1896. Т. 88. № 10. С. 135–138). Питательной средой русского антибайронизма 1820–1830-х гг. были круги политической реакции и литературные консерваторы. Борьба с Б. велась и официально. Многие его произведения подверглись цензурному запрещению, а переводы допускались к печати с большими искажениями и купюрами; цензурный гнет был причиною и недосказанности, ощутимой во многих русских критических статьях об английском поэте.

П., видимо, читал в 1815 отзыв о Б. и выдержки из «Корсара» в «Р. Музеуме», т. к. в том же номере было напечатано его послание «К Б<атюшк>ову» («Философ резвый и пиит...»). Вероятно, мимо него не прошли в следующие три года и другие, пока еще нечастые, публикации в русской печати, в которых говорилось о Б.; имя автора «Паломничества Чайльд-Гарольда» и «восточных» поэм и переводы его произведений могли встречаться ему во французских журналах. Эти эпизодические, случайные встречи с английским поэтом прошли для П., кажется, бесследно, не вызвав у него ни интереса, ни творческого отклика. Положение должно было измениться в 1819. Общаясь в это время тесно с Жуковским и А. И. Тургеневым, П. не мог не слышать от них о поэте, которым они тогда увлекались. По всей видимости, Тургенев давал П. читать полные восторгов от «Паломничества Чайльд-Гарольда» письма Вяземского, который, думая о возможном переводчике этого произведения на русский язык, первым вспомнил о П. (письмо от 11 окт. 1819 — ОА. Т. 1. С. 327). В письме от 17 октября 1819 приводились в переводе с французского (из «Bibliothèque universelle») восемь строф (179–180, 184, 178, 130–131, 121, 124) из IV песни «Чайльд-Гарольда» как пример новой поэзии, противопоставляемой обветшалой литературной традиции, «старой, изношенной шлюхе — нашей поэзии, которая никак не идет языку нашему»: «Что за туман поэтический? Ныряй в него и освежай чувства, опаленные знойной пылью земли. Что ваши торжественные оды, ваши холодные поэмы! Что весь этот язык условный, симметрия слов, выражений, понятий! Капля, которую поглощает океан лазурный, но иногда и мрачный, как лицо небес, в них отражающееся» (ОА. Т. 1. С. 327, 330–332). Из письма от 6 декабря 1819 (ОА. Т. 1. С. 367, 374) П. было известно, что присланная в нем «Португальская песня» («Когда меня прижав к груди рукою гибкой...»), напечатанная позднее в СО (1820. Ч. 60. № 12. С. 268), была переведена из Б. («From the Portuguese»). Дважды, в письмах от 25 октября и 15 ноября 1819, цитирован французский перевод 10-й строфы прощальной песни Чайльд-Гарольда (ОА. Т. 1. С. 338, 353), и позднее (письмо от 27 ноября 1820) Вяземский допускал, что именно он этими цитатами «наговорил» П. «байронщизну» ст. 19–20 («Но только не к брегам печальным Туманной родины моей») элегии «Погасло дневное светило...» (ОА. Т. 2. С. 107). Не невозможно, однако не доказуемо, знакомство П. с выполненным Козловым (1819) переводом на французский язык «Абидосской невесты». Таким образом, уже осенью 1819 П. в какой-то мере познакомился с поэзией Б. Однако его мироощущение тех месяцев, находившее выражение, например, в письме к П. Б. Мансурову от 27 октября 1819 (Акад. XIII, 11), в стихотворениях «<Юрьеву>» («Здорово, Юрьев, именинник...») (20–23 сент. 1819), «Стансы Толстому» («Философ ранний, ты бежишь...») (1819, предположительно декабрь), «Юрьеву» («Любимец ветреных Лаис...») (вторая половина апреля – 3 мая 1820), дисгармонировало с ее духом и настроением, так что на этом фоне вряд ли могло родиться сопереживание, глубокое восприятие и творческое освоение. В письме П. А. Вяземскому около (не позднее) 21 апреля 1820 две фразы («Петербург душен для поэта. Я жажду краев чужих; авось полуденный воздух оживит мою душу». — Акад. XIII, 15) допускают интерпретацию как «чайльд-гарольдовского» настроения, но вероятнее были сообщением о грядущей ссылке, завуалированным традиционным литературным мотивом удаления из города на лоно природы. Условия для того, чтобы байроновская поэзия нашла у П. отзвук, возникли уже в ссылке, когда он, вырванный из привычного круга общения и остро переживавший «измену» якобы легко с ним расставшихся и сразу его забывших друзей, испытал разочарование в радостях и ценностях столичной жизни, а принудительный отъезд из Петербурга трансформировался в его сознании в им самим желанное добровольное изгнанничество. На этой почве актуализировались уже присутствовавшие в элегической лирике П. (1816) меланхолические мотивы и создался эмоциональный настрой, отзывчивый к духовному миру байронического героя. Впечатления от живописных российских окраин (Кавказ, Крым, Молдавия) и их народов оживили для П. и приблизили к нему экзотический Восток байроновских поэм.

Степень знакомства П. с произведениями Б. в первые месяцы ссылки была и остается предметом догадок и предположений. По сведениям биографов П., грешащим неточностями и, вероятно, домыслами, он, может быть, на Кавказе, а в Гурзуфе определенно учил английский язык с помощью владевшего им Н. Н. Раевского-сына; для занятий была выбрана книга «Сочинения Байрона», которую они читали в Крыму «почти ежедневно», пользуясь, возможно, при необходимости консультациями Ек. Н. Раевской (Бартенев. П. в южной России. С. 36; Бартенев. О Пушкине. С. 150; Анненков. Пушкин. С. 151; П. в восп. совр. (1985). Т. 1. С. 220). Предположительно читали они «Корсара» (Летопись. Т. 1. С. 197); А. Мицкевич, опираясь, видимо, на слышанное от самого русского поэта, писал в его некрологе (Le Globe. 1837. 25 mai), что, «прочитав байроновского “Корсара”, Пушкин ощутил себя поэтом» (см.: Мицкевич. Т. 4. С. 90), а влияние этой поэмы сказалось прежде всего в «Кавказском пленнике», открывшем именно в Гурзуфе новую страницу пушкинского творчества. Поскольку в Гурзуфе интересы П. распределялись также между Вольтером и А. Шенье и др. времяпровождением (П. в восп. совр. (1985). Т. 1. С. 219–220), а знание английского языка у Н. Н. Раевского было вряд ли достаточным (см.: Филипсон Г. И. Воспоминания. М., 1885. С. 155), чтобы одолеть большую поэму в короткий промежуток между приездом (19 августа) и началом работы над «Кавказским пленником» (около, после, 24 августа), то не лишено вероятности предположение, согласно которому читать «Корсара» друзья приступили еще на Кавказе. Впрочем, существуют выполненные П. (Акад. II, 469, 990; Рукою П. С. 27–29) и Н. Н. Раевским (ПД ф. 244, оп. 3, № 38) черновые переводы отрывков из «Гяура», которые гипотетически могут быть отнесены также к гурзуфским дням. Нет достаточной ясности относительно того, в каком объеме знал П. в это время «Паломничество Чайльд-Гарольда». Мотивы разочарования, равнодушия к жизни и пресыщения ее радостями в «чайльд-гарольдовском» духе присутствуют в «Кавказском пленнике» и звучат в первой же элегии южного периода «Погасло дневное светило...», начатой сочинением в ночь с 18 на 19 августа 1820 во время переезда морем из Феодосии в Гурзуф и завершенной в 20-х числах сентября. Современники, в первую очередь друзья П., усмотрели в этом стихотворении «байронщизну», хотя в первой публикации отсутствовало авторское указание на «подражание Байрону», появившееся лишь в оглавлении Ст 1826 (вероятно, как уступка стойкому убеждению читателей) и послужившее основанием считать, что элегия была написана «под живым впечатлением только что прочтенного “Чайльд-Гарольда”» (Майков. Пушкин. С. 141). Однако почти все немногие более или менее убедительные текстовые параллели (ст. 4, 16–20, 40) могли быть подсказаны русскими и французскими цитациями в письмах Вяземского, а сопоставление других мотивов не имеет достаточной доказательности, т. к. с равной, если не с большей вероятностью они восходили к ожившему в творческом сознании П. элегическому пласту 1816, продолжением которого, по мнению некоторых пушкинистов, явились главным образом лирика и поэмы южного периода (Томашевский. Пушкин, I. С. 121). Не нашло убедительного подтверждения предположение (П. О. Морозов; Венг. Т. 2. С. 550), согласно которому, в 1820 до П. дошла какими-то путями и отразилась в стихотворении «Погасло дневное светило...» элегия Батюшкова «Есть наслаждение и в дикости лесов...» (перевод строф 178–179 IV песни «Паломничества Чайльд-Гарольда»); более вероятно, что П. она стала известна много позже, в 1826–1828, во время подготовки ее к печати, и тогда же он записал ее текст (Рукою П. С. 479–480). Вопрос о том, какие произведения Б. и в каком виде знал П. в первые месяцы на юге и в каком отношении к ним находились его собственные сочинения тех дней, продолжает быть дискуссионным.

Дальнейшее, уже глубокое знакомство П. с произведениями Б. состоялось по французским переводам в собрании А. Пишо. Он располагал или пользовался томами разных изданий, что видно из последовательности чтения им «Дон Жуана», устанавливаемой по письмам к А. А. Бестужеву от 24 марта 1825 (Акад. XIII, 155) и Вяземскому от 2-й половины ноября 1825 («Я знаю только 5 перв.<ых> песен; прочитав первые 2, я сказал тотчас Раевскому, что это Chef-d’oeuvre Байрона...» — Акад. XIII, 243): сначала в руках П. было 1-е или 2-е издание, где были напечатаны песни I и II; в одном из следующих изданий, вышедших в 1822–1823, к ним добавились песни III–V, а VI и др., появившиеся во фр. пер. в 1824, дошли до него в самом конце 1825, когда А. П. Керн подарила ему «последнее издание Байрона, о котором он так давно хлопотал» (Керн. С. 38; П. в восп. совр. (1974). С. 390), за что он благодарил ее письмом от 8 декабря (Акад. XIII, 249–250).

По собственному признанию П., он в период работы над «Бахчисарайским фонтаном» (весна 1821–1822, январь–февраль и сентябрь–ноябрь 1823) «с ума сходил» от Б. («<Опровержение на критики>», 1830 — Акад. XI, 145). А. Н. Вульф вспоминал, что П. «в те годы, когда жил здесь, в деревне <в ссылке в Михайловском. — В. Р.>, решительно был помешан на Байроне» и «его изучал самым старательным образом» (П. в восп. совр. (1974). Т. 1. С. 413). Это свидетельство подтверждается настойчивыми просьбами П. брату (письма от 1-й половины ноября 1824, конца января – 1-й половины февраля, 14 марта, 22 и 23 апреля, 1-й половины мая 1825) прислать ему «Conversations de Byron» («Разговоры Байрона»), продолжение «Дон Жуана» с VI песни, «Последнюю песнь Паломничества Чайльд-Гарольда» («Le dernier chant du Pè-lerinage d’Harold», 1825) А. де Ламартина (Акад. XIII, 121, 142, 151, 163, 174); аналогичной просьбой к Анне Н. Вульф (письмо от 21 июля 1825) «не забыть» последнее издание Б. (Акад. XIII, 190); живым интересом к задуманной Вяземским статье о Б. (письма от 29 ноября 1824, 25 мая и около середины июня, 13 июля, 10 августа, 2-й половины ноября 1825 — Акад. XIII, 125, 184, 187, 204, 243); панихидой по Б., заказанной в годовщину его смерти (письма 7 апреля 1825 к П. А. Вяземскому и Л. С. Пушкину — Акад. XIII, 160, 162).

Общее представление о «байронической» поэзии и ее творце, сформировавшееся у П. в начале и в пик увлечения ею, сохранялось и тогда, когда его собственные опыты в этом роде были уже в прошлом. О впечатлении, которое производил «звук лиры Байрона» при первом ее появлении, П. вспоминал много позднее в стихотворении «К вельможе» (1830) (ст. 84–856 «Звук новой, чудной лиры, Звук лиры Байрона…»), причем для передачи этого раннего восприятия он перебрал несколько вариантов, каждый из которых выражал какой-нибудь отдельный нюанс («бряцанье гордой лиры Гром лиры Байрона», «звук новой гордой лиры», «внезапный голос лиры», «звук новой, дивной лиры» — Акад. III, 818, 825). В период «южных поэм» П. конкретизирует понятие «байроническая» определениями «мрачная, богатырская, сильная» (письмо к А. А. Дельвигу от 23 марта 1821 — Акад. XIII, 26), а Б. для него — «поэт мучительный и милый», «страдалец вдохновенный», «волшебник» («Гречанке», 1822, ст. 14, 17, 22). Эту же лексику П. употребляет и через несколько лет, говоря о том, что в Италии «Байрон, мученик суровый, Страдал, любил и проклинал» («Кто знает край где небо блещет...», 1828, ст. 14–15; вар.: «Байрон нежный и суровый, Отвергнув <пропуск> все оковы, Страдал, любил и проклинал» — Акад. III, 647). Оценки, высказанные в набросках критических статей 1827–1830 («<О драмах Байрона>», 1827; «<Материалы к “Отрывкам из писем, мыслям и замечаниям”>», 1827; «<О трагедии Олина “Корсер”>», 1828; «<Опровержение на критики>», 1830; «<Возражение критикам “Полтавы”>, 1830), сложились, по всей видимости, уже при первом основательном знакомстве с произведениями Б. В «Гяуре» его восхищало «пламенное изображение страстей», в «Осаде Коринфа» и «Шильонском узнике» — «трогательное развитие сердца человеческого» (Акад. XI, 64). По поводу последнего он писал Н. И. Гнедичу 27 сентября 1822: «Должно быть Байроном, чтоб выразить с столь страшной истиной первые признаки сумасшествия, а Жуковским, чтоб это перевыразить» (Акад. XIII, 48; ср. письма ему же от 27 июня, П. А. Вяземскому от 1 сентября, Л. С. Пушкину от 4 сентября 1822 — Акад. XIII, 40, 44, 45). «Паризина» произвела на него впечатление «трагической силой» (Акад. XIII, 64), и в полемическом задоре он утверждал, что в этом отношении Б. превзошел Ж. Расина (письмо брату от января (после 12) – начала февраля 1824 — Акад. XIII, 87). В «Паломничестве Чайльд-Гарольда» он выделял III и IV песни, отмечая в них «глубокомыслие и высоту парения истинно лирического» (Акад. XI, 64), а во всей поэме — «высшую смелость: смелость изобретения, создания, где план обширный объемлется творческою мыслию» (Акад. XI, 61, 64, 333; ср. проект предисловия к гл. VIII и IX «Евгения Онегина», 1830 — Акад. VI, 542). В «Дон Жуане» он нашел «удивительное шекспировское разнообразие» (Акад. XI, 64); в поэме «Мазепа» видел «пламенное создание», «широкую, быструю кисть», нарисовавшую «ряд картин одна другой разительнее» (Акад. XI, 160, 165). В сравнении с «Жалобой Тассо» элегия Батюшкова «Умирающий Тасс» казалась ему «тощим произведением» (Акад. XII, 283). П. разделял общепринятое в его время мнение (самим английским поэтом безуспешно оспариваемое), согласно которому Б. «прихотью удачной Облек в унылый романтизм И безнадежный эгоизм» («Евгений Онегин», гл. III, 12.12–14; ср. I, 56), «постиг, создал и описал единый характер (именно свой)», представил почти во всех своих произведениях «призрак себя самого» в «мрачном, могущественном лице, столь таинственно пленительном», «создал себя вторично, то под чалмою ренегата, то в плаще корсара, то гяуром, издыхающим под схимиею, то странствующим» Чайльд-Гарольдом (Акад. XI, 51, 64). Новизна поэм Б., разрушивших все каноны эпического жанра, заключалась для П., как и для его современников, не только в их герое, «мрачном, ненавистном, мучительном характере» (Акад. XI, 159, 165), но в огромной мере в их форме, прежде всего в их композиции, главная особенность которой определялась, как понимал П., тем, что Б. «мало заботился о планах своих произведений, или даже вовсе не думал о них» и «несколько сцен, слабо между собою связанных, были ему достаточны <для> сей бездны мыслей, чувств и картин» (Акад. XI, 64). В творчестве Б. различал П. два периода: «Гений Байрона бледнел с его молодостию <...> Его поэзия видимо изменялась. Он весь создан был на выворот; постепенности в нем не было, он вдруг созрел и возмужал — пропел и замолчал; и первые звуки его уже ему не возвратились — после IV песни Child-Harold Байрона мы не слыхали, а писал какой-то другой поэт с высоким человеческим талантом» (письмо П. А. Вяземскому от 24–25 июня 1824 — Акад. XIII, 99). К первому, яркому, по его мнению, периоду, когда Б. явился «пламенным демоном» (там же), П. относил восточные поэмы, «Паломничество Чайльд-Гарольда», I–II песни «Дон Жуана»; ко второму — драматические произведения, продолжение «Дон Жуана», также, вероятно, политические сатиры, которые, впрочем, он ни разу не упомянул.

Сильное впечатление, полученное П. от «очаровательной, глубокой поэзии Байрона» («<О трагедии Олина “Корсер”>» — Акад. XI, 65), вызванный ею переворот в его художественных представлениях и вкусах, осознание открываемых ею перспектив и новых путей подвигли П. к собственным опытам в подобном роде, которыми стали так называемые «южные» поэмы (1820–1824): «Кавказский пленник», набросок «Вадим», «Братья разбойники», «Бахчисарайский фонтан», «Цыганы». Разрабатывая новый для себя и русской литературы жанр романтической поэмы, П. следует своему образцу в выборе эффектной фабулы и героя, сходного определенными чертами с байроническим, сосредоточивается, по примеру Б., на изображении внутреннего мира персонажей, их чувств и страстей, заимствует ряд тем и мотивов, повторяет некоторые сюжетные коллизии, ситуативные положения, позы и жесты действующих лиц. В разной мере использованы в «южных» поэмах композиционные приемы Б.: фрагментарность повествования, образуемая выделением «вершинных», кульминационных эпизодов, моментов высшего драматического напряжения, с опущением промежуточного действия и событий; неясность, недосказанность биографии героя, необъясненность важных моментов действия, повествовательная недоговоренность и проистекающая из них таинственность. Самое широкое применение находит у П. и лирическая манера повествования, создаваемая обилием авторских вопросов, восклицаний, обращений к героям, всевозможных эмоциональных повторов (анафор, синтаксических параллелизмов и пр.), лирическими описаниями природы, обстановки, внешности, монологами и диалогами. Ориентирование на Б. не означало для П. ученичества, копирования восхищавшей его модели, но реализовывалось в творческом освоении художественных принципов, в ней воплощенных, что с первых же шагов оказалось сопряжено с их существенной трансформацией и в конечном итоге привело к преодолению «байронизма» как идеологическому, так и художественному. Усвоение Б. было для П. одновременно и борьбою с Б. Считая организующим началом байроновской поэмы самовыражение автора, П. задумывал первоначально, по ее образцу, изобразить в герое своей первой «южной» поэмы себя самого, но еще в ходе работы над нею от этого отказался, и получившийся, по его собственной оценке, неудачным характер Пленника утвердил его в мнении, что он не годится «в герои романтического стихотворения» (см.: письма к Н. И. Гнедичу от 29 апреля (черн.) и В. П. Горчакову от октября–ноября 1822, «<Опровержение на критики>» — Акад. XIII, 371, 52; XI, 145) и что, как он говорил позднее М. П. Погодину, «после Байрона нельзя описывать человека, которому надоели люди» (П. в восп. совр. (1974). Т. 2. С. 36). Извещая Дельвига (письмо от 23 марта 1821) о завершении «Кавказского пленника», П. предлагал ему использовать сюжетный мотив «Гяура» (исповедь грешника монаху), убеждая его в том, что его «истинный удел» — «поэзия мрачная, богатырская, сильная, байроническая» (Акад. XIII, 26). Ни единого намека на генетическую связь с нею своего нового произведения он не сделал, и, следовательно, подтекстом этого письма было, вероятно, самопризнание в том, что ее подобная окраска не соответствует его мироощущению и поэтической натуре и что, перенимая ее новаторские особенности, ему в то же время следует держаться иной меры субъективизма и лирической тональности. Герой «Кавказского пленника», превратившись в обыкновенного «молодого человека, потерявшего чувствительность сердца», стал «приличен более роману, нежели поэме» (Акад. XIII, 371) в том смысле, что с утратою присущих героям Б. пламенного, мятежного, сильного характера, исключительности, необычности лишился и поэтичности (ср. письмо Н. Н. Раевского к П. от 10 мая 1825 — Акад. XIII, 172). Отталкиваясь от опыта, приобретенного в работе над «Кавказским пленником», П. избрал в «Братьях разбойниках» и «Бахчисарайском фонтане» романтического героя «приличного» поэме, более близкого к исконному байроническому, но не обладавшего при том его титанизмом и равной экзотичностью. Однако и этот своего рода «ослабленный» вариант давался П., видимо, не без внутреннего сопротивления, о чем говорит отказ от замысла поэмы «Вадим» (начало 1822), а затем и от сюжетного мотива «Гяура» («Вечерня отошла давно...») (ноябрь 1823), уничтожение в 1822 всего написанного для поэмы о разбойниках, кроме опубликованного лишь через несколько лет отрывка о «братьях разбойниках», согласие с насмешками А. Н. Раевского над неестественной позой Гирея в бою («<Опровержение на критики>» — Акад. XI, 145), собственное невысокое мнение о «Бахчисарайском фонтане», сложившееся еще в процессе окончательной работы над поэмою, до отправки ее в Петербург (см. письмо к П. А. Вяземскому от 14 октября 1823 — Акад. XIII, 70), наконец переориентировка задолго до этого на байроновского «Дон Жуана», знаменовавшего новый этап творчества английского поэта с отходом от романтизма «восточных» поэм, а для П. открывшего путь к «Евгению Онегину» (нач. 9 мая 1823). К этому времени байронизм как умонастроение был для П. исчерпан, обнаружив свою бесперспективность. Соответственно в «Цыганах» завершилось наметившееся еще в «Кавказском пленнике» нравственное развенчание героя-индивидуалиста, «отступника света» («Кавказский пленник», ч. I, ст. 79), бегущего «неволи душных городов» («Цыганы», ст. 52) в поисках душевного покоя и свободы на лоне девственной природы среди не знакомого с цивилизацией народа. Параллельно с отчуждением от себя романтического героя и его переосмыслением П., начиная также с «Кавказского пленника», существенно преобразовал художественную структуру поэмы по сравнению с байроновским образцом. Герой у него лишается «единодержавия» (термин В. М. Жирмунского), и система используемых художественных средств перестает определяться исключительно субъективной лирической погруженностью в его мир. Собственный интерес приобретают духовный мир, поступки, судьбы других персонажей, главным образом героини. Художественную самостоятельность получают описания природы и этнографические картины, игравшие у Б. лишь подчиненную композиционную роль лирического вступления. Упрощается фабула, появляются элементы связующего повествования между драматическими вершинами, ослабляются мелодраматические эффекты и мотивы. Скупее применяется аппарат эмоциональной риторики; патетическая декларация, размывавшая у Б. конкретные очертания предметов и содержание слов-понятий ради эмоциональной экспрессивности целого, вытесняется лаконизмом, опирающимся на традиции классической поэтики, точным, экономным выбором и соединением слов, конкретных и живописующих эпитетов и глаголов. Общий результат был таков, что, обнаруживая, с одной стороны, несомненную, ясно различимую генетическую связь с «восточными» поэмами Б., «южные» поэмы П., с другой стороны, производили одновременно впечатление не зависимых от влияния английского поэта, вполне самобытных и оригинальных произведений. Это создало широкое поле для различных, в том числе прямо противоположных, интерпретаций.

Преодолеть «байронизм» помог П. в сильной мере творческий опыт самого Б., отстранившегося в «Беппо» и «Дон Жуане» от своих «восточных» поэм.

Когда рождался замысел «Евгения Онегина» и началась работа над первой главой (9 мая 1823), П. знал только I–V песни «Дон Жуана» (письмо к П. А. Вяземскому от 2-й половины ноября 1825 — Акад. XI, 243), но этого ему было достаточно для того, чтобы через французский перевод уловить новую, отличную от «восточных» поэм и «Паломничества Чайльд-Гарольда», творческую манеру Б., которая состояла в бытовом, эмоциональном и психологическом снижении романтического сюжета и романтического героя, достигаемом изображением их обыденной, повседневной стороны, непоэтических тривиальных и комических подробностей, непринужденным, разговорным тоном повествования, сближением поэтической речи с прозаической как в лексическом, так и синтаксическом аспектах, ироническим отношением к героям и самой теме рассказа, обилием авторских отступлений по самым разнообразным поводам. Это художественное открытие, восприятие которого, несомненно, обострялось тем, что некоторые сходные приемы П. сам уже использовал в «Руслане и Людмиле», подкреплялось знакомством с шутливой поэмой «Беппо» и аргументами Б. в споре с У. Л. Боулзом относительно поэтичности «природных» и «искусственных» предметов и страстей. Творческий опыт Б. помог П. найти путь к большому, свободному стихотворному повествованию на современную тему, которым и стал «Евгений Онегин». Сделанные Б. вскользь намеки о будущем развитии сюжета (напр., I, 191; во французском переводе I, 190) и бросавшиеся в глаза иронически сниженные параллели (напр., II, 12–21) к «Паломничеству Чайльд-Гарольда» (I, 12–14) способствовали тому, что в отправляющемся путешествовать по Европе Дон Жуане П. увидел, по свидетельству Вяземского (МТ. 1827. Ч. 13. № 3. С. 111; Гиллельсон. I. С. 162–163) «изнанку Чайльд-Гарольда». Совокупное впечатление от «Беппо» и «Дон Жуана», воспринимаемого на фоне «Паломничества Чайльд-Гарольда», вернуло, по всей видимости, П. к неудачно, по его мнению, осуществленному в его первой «южной» поэме замыслу вывести своего соотечественника, современного «молодого человека, потерявшего чувствительность сердца» (черн. письмо к Н. И. Гнедичу от 29 апреля 1822 — Акад. XIII, 371), и подсказало мысль использовать разработанную Б. форму для новой попытки изобразить «антипоэтический характер <…> лица, сбивающегося на Кавказского Пленника» (предисловие к отдельному изданию гл. I (1825) — Акад. VI, 638), т. е. русский вариант Чайльд-Гарольда в его каждодневной, бытовой обстановке.

Сюжет «Евгения Онегина» несет в первых главах явную реминисценцию «Кавказского пленника» (пресыщенный светской жизнью молодой человек, удалившийся от общества, встречает в своем добровольном уединении девушку, от чьей искренней любви холодно отказывается), восходящего в свою очередь к «Корсару». Через весь роман П. настойчиво проводит сопоставление Онегина с Чайльд-Гарольдом (I, 38.9–10); в черновике первоначально значился Адольф (Акад. VI, 244, сн. 7), герой романа Б. Констана, замененный Чайльд-Гарольдом, видимо, потому, что байроновский герой был общепонятным символом, хорошо известною маскою: IV, 44.1–2; VII, 24.11; VIII, 8.7; примеч. 5 (к I, 21); черновик предисловия к отдельному изданию гл. I (Акад. VI, 527), где также первоначально вместо Чайльд-Гарольда фигурировал Адольф; проект предисловия к гл. VIII и IX (Акад. VI, 541–542). Связь Онегина с Чайльд-Гарольдом усмотрели и те, кого еще до появления гл. I из печати П. знакомил с нею в отрывках (письмо В. Ф. Вяземской мужу от 27 июня 1824 — ОА. Т. 5. Вып. 2. С. 112–113) или кто узнал о ней по слухам, как Н. М. Языков (письмо к А. М. Языкову от 24 мая 1824 — Язык. архив. С. 136). «Изнанкою Чильд Гарольда» называет «стихи» П., т. е. «Евгения Онегина», Минский в черновике наброска «Гости съезжались на дачу...», 1829 (Акад. VIII, 552, сн. 13а).

Указания П. о связи «Евгения Онегина» с «Дон Жуаном» создают видимость смены ориентации автора по мере продвижения романа. В письме к П. А. Вяземскому от 4 ноября 1823 П. сообщал, что пишет «роман в стихах <…> в роде Дон Жуана», который не надеется когда-либо напечатать, имея в виду цензуру (Акад. XIII, 73, 382); в черновом письме к А. А. Бестужеву от 8 февраля 1824 говорилось, что новая «поэма» «писана строфами едва ли не вольнее Дон Жу.<ана>», и повторялись опасения о невозможности ее публикации (Акад. XIII, 388; ср. 88). Однако через год, 24 марта 1825, отводя упреки А. А. Бестужева, прочитавшего вышедшую из печати первую главу и не нашедшего в ней сатиры, равной байроновской (письмо к П. от 9 марта 1825 — Акад. XIII, 149), П. категорически отмежевался от «Дон Жуана», заявив, что «в нем ничего нет общего с Онег.<иным>», в котором «о ней <сатире. — В. Р.> и помину нет»; в подтверждение он предлагал Бестужеву дождаться «других песен» (Акад. XIII, 155). Согласно традиционному объяснению, решительное нежелание П. признать в «Дон Жуане» для себя образец диктовалось тем, что, задумав «Евгения Онегина» как сатиру и написав в этом духе первую главу, он со второй отказался от сатиры как основного элемента его произведения и, оставив ей место лишь в виде вкраплений, перешел к эпическому повествованию (см., например: История русской литературы. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1953. Т. 6. С. 242). Эту точку зрения убедительно оспорил Б. В. Томашевский, указав, что о наличии сатиры в «Евгении Онегине» П. говорил и тогда, когда писал гл. II (например, в письме к А. И. Тургеневу от 1 декабря 1823: «...я на досуге пишу новую поэму, <...> где захлебываюсь желчью», — Акад. XIII, 80), и когда начинал (8 февраля 1824) гл. III (в письме к Л. С. Пушкину от января (после 12) – начала февраля 1824: Н. Н. Раевский-сын «ожидал от меня романтизма, нашел сатиру и цинизм...» — Акад. XIII, 87), и когда подходил к ее концу, работая в то время над предисловием к отдельному изданию гл. I, в котором назвал себя «сатирическим писателем» (Акад. VI, 528, 638). По мнению Б. В. Томашевского, возражение П. упрекавшему его Бестужеву означало не изменение замысла «Евгения Онегина», но лишь разное толкование понятия «сатирический» (Томашевский. Пушкин, I. С. 613–614). П. отрекся не от «Дон Жуана» в целом, а лишь от злой байроновской сатиры на лица и от различного рода вольностей, которыми английский поэт дерзко дразнил в романе своих лицемерных соотечественников. В предисловии к гл. I П. особо подчеркнул в «Евгении Онегине» «отсутствие оскорбительной личности и наблюдение строгой благопристойности в шуточном описании нравов» (Акад. VI, 638; в черновике Б. назван в числе писателей, которые в отношении «благопристойности» «далеко не редко не сохранили должного уважения к читателям и к прекрасному полу», — Акад. VI, 528). Признание влияния «Дон Жуана» в иных отношениях завуалировано указанием на то, что «Евгений Онегин» «напоминает Беппо, шуточное произведение мрачного Байрона» (Акад. VI, 638), написанное в близкой к «Дон Жуану» художественной манере, но свободное от того, что П. в последнем не принял. Общность между «Евгением Онегиным» и «Дон Жуаном», обозначенная П. фразою «в роде Дон Жуана», обнаруживается главным образом в их лиро-эпической форме, разработанной Б., но еще до знакомства с его романом нащупывавшийся П. самостоятельно в «Руслане и Людмиле». Творческое освоение П. художественного опыта Б. проявляется в непринужденно-разговорном, зачастую шутливо-ироническом тоне повествования, в «смеси прозы и поэзии в изображаемой действительности» (Белинский. Т. 7. С. 440), в поэтической «болтовне» с читателями, друзьями и самим собою, в частых авторских отступлениях, афористических замечаниях, рассуждениях на литературные темы, в художественной структуре образа автора, в сходстве концовок некоторых глав («Дон Жуан», I, 222 (фр. пер. 221); V, 159.7–8; «Евгений Онегин», I, 60.11–14, влияние Б. отмечено самим П. (см.: Акад. VI, 534); III, 41.10–14); в строфической организации стихотворного текста, включая обозначенные точками пропуски строф и строк, что П. специально оговорил в предисловии к отдельному изданию гл. I (Акад. VI, 638), а в «<Опровержении на критики>» упомянул как перенятый у Б. прием (Акад. XI, 149); в намеках на то, что произведение может остаться незавершенным («Дон Жуан», I, 221 (французский перевод 220); «Евгений Онегин», предисловие к отдельному изданию гл. I — Акад. VI, 638); в прямых и скрытых цитатах из «Дон Жуана», аллюзиях, реминисценциях, параллелях и упоминаниях Б. (в т. ч. и в «Разговоре книгопродавца с поэтом», предпосланном отдельному изданию гл. I). Не существует точек соприкосновения между «Евгением Онегиным» и «Дон Жуаном» ни в сюжете (даже если первоначально П. задумывал, по примеру Б., сатирическое обозрение нравов посредством путешествующего героя), ни в содержании, отражавшем современную русскую действительность, ни в характерах, имевших глубокие национальные корни и, в отличие от статичного байроновского героя представленных в духовном развитии (Татьяна).

Наименьшее впечатление оказали на П. пьесы Б. Первый отзыв о них содержался в письме к П. А. Вяземскому от 24–25 июня 1824: «В своих трагедиях, не выключая и Каина, он <Байрон. — В. Р.> уже не тот пламенный демон, который создал Гяура и Чильд Гарольда» (Акад. XIII, 99). На подступах к «Борису Годунову» и в период работы над ним, когда П. формулировал и воплощал собственную концепцию национальной исторической трагедии, приобрело для него актуальность сопоставление драматургических систем Б. и Шекспира, с чьими произведениями он начал знакомиться во французских переводах на юге, в марте 1824, и продолжал в михайловской ссылке. Во 2-й половине (после 19) июля 1825 П. писал Н. Н. Раевскому-сыну: «...до чего изумителен Шекспир! Не могу прийти в себя. Как мелок по сравнению с ним Байрон-трагик! Байрон, который создал всего-навсего один характер <...> этот самый Байрон распределил между своими героями отдельные черты собственного характера; одному он придал свою гордость, другому — свою ненависть, третьему — свою тоску и т. д., и таким путем из одного цельного характера, мрачного и энергичного, создал несколько ничтожных — это просто смешно <…> Вспомните Озлобленного у Байрона <...> — это однообразие, этот подчеркнутый лаконизм, эта непрерывная ярость, разве все это естественно?» (Акад. XIII, 197–198, подлинник по-французски). В набросках неосуществленных статей «<О драмах Байрона>» и «<О трагедии Олина “Корсер”>» П. повторил это суждение почти дословно, а также заново сформулировал ранее им уже высказанную мысль о том, что, «несмотря на великие красоты поэтические» трагедии Б. «ниже его гения». В «Манфреде» и «Преображенном уроде» он видел слабое подражание «Фаусту» Гете, в других пьесах — итальянскому драматургу В. Альфьери (чье сильное влияние Б. на самом деле испытал), в «Каине» — «бессвяз.<ные> сцены и отвлеченные рассуждения», относящиеся не к драме, а «к роду скептической поэзии Чильд-Гарольда» (Акад. XI, 51, 64; ср.: рец. «Сочинения и переводы в стихах Павла Катенина», 1833 и «Table-talk», 1835–1836 — Акад. XI, 220–221; XII, 163).

Важным эпизодом восприятия П. творчества и личности Б. явилась смерть английского поэта. Получив о ней известие, П. сделал памятную запись в своей так называемой «Второй масонской тетради» (ПД 835; см.: Рукою П. С. 238). Друзья и знакомые П. (Вяземский, А. И. Тургенев, Д. В. Дашков), видевшие в этом событии не только скорбную утрату, но и «океан поэзии» (Вяземский), ожидали на него поэтического отклика от П. (ОА. Т. 3. С. 48–49, 51; ЛН. Т. 58. С. 46), которому Вяземский в несохранившемся письме, пересланном с приехавшей 7 июня 1824 в Одессу В. Ф. Вяземской, советовал написать на этот случай V-ю песнь «Паломничества Чайльд-Гарольда». В письмах к жене в июне–июле 1824 Вяземский просил ее «заставить» П. «писать на смерть Байрона» (ОА. Т. 5. Вып. 1. С. 11, 15, 17, 26). П., однако, решительно отказался от этого предложения, объяснив, что, хотя кончина Б. и представляется ему «высоким предметом для поэзии», он не может, при всем сочувствии делу освобождения Греции, заставить себя воспевать, как ему неизбежно пришлось бы, вместе с Б. и тех, ради кого велась борьба, — современных греков, «разбойников и лавошников», которых в Европе вообразили по ошибке «законнорожденными потомками» и «наследниками школьной славы» героев древности (письмо к П. А. Вяземскому от 24–25 июня 1825, ср. черновик письма к В. Л. Давыдову (?) от июня 1823 – июля 1824 — Акад. XIII, 99, 104–105). Другой причиной его нежелания писать стихотворение на смерть Б., возможно, была, как писала В. Ф. Вяземская мужу, погруженность в работу над «Евгением Онегиным» (ОА. Т. 5. С. 112, 115). Тем не менее какую-то «целую панихиду» по английскому поэту П. «затевал», но, предвидя цензурные затруднения и не желая раскрывать свой образ мысли, оставил и ограничился «маленьким поминаньецем» (письмо к П. А. Вяземскому от 8 или 10 октября 1824 — Акад. XIII, 111), состоявшем в десяти стихах (41–50) стихотворения «К морю» (1824). Представив «властителя дум» певцом «свободной стихии», таким же «могущим», «глубоким», «мрачным» и «неукротимым», как море в непогоду, П. сказал все самое существенное о поэте, обойдя притом цензуру и также избавив себя от необходимости воспевать тех, кого он считал этого не достойными. Начальные стихи элегии «Андрей Шенье» (1825), особенно в черновом варианте (Акад. II, 952), полемически противопоставляют ее обильной стихотворной продукции на смерть Б., содержавшей именно тот поворот темы, от которого П. счел необходимым для себя воздержаться. Воскрешение на русской почве в этом потоке стихотворений жанра оды дало повод П. написать пародийную «Оду его сият. гр. Дм. Ив. Хвостову» (1825), незадачливому адресату которой предлагается стать «на место тени знаменитой» как «певцу бессмертному и маститому», обладающему, «мнится», сходством с усопшим поэтом.

Во 2-й половине 1820-х непосредственное воздействие произведений Б. на П. слабеет, принимая эпизодический и частный характер. На первое место в качестве активного творческого образца выдвигается поэма «Беппо». К одному роду с ней П. отнес (письмо к П. А. Плетневу 7 (?) марта 1826 — Акад. XIII, 266) «Графа Нулина» (соч. 13–14 декабря 1825; напеч. декабрь 1827). К ней же восходит по своей жанровой природе «Домик в Коломне» (соч. октябрь 1830, напеч. февраль 1833), где П. опирался на байроновский опыт использования октавы в шуточной поэме, а сюжет нес в себе, видимо, реминисценцию песен V–VI «Дон Жуана», в которых рассказывалось о пребывании героя в гареме. В «Полтаве» (1828–1829) присутствуют рудименты художественных приемов, перенятых П. из «восточных» поэм, но главная ее связь с произведениями Б. состояла в полемике с отразившейся в его «Мазепе» философской концепцией, согласно которой историей управляет игра случая; элемент полемики заключал в себе и сам характер Мазепы в изображении П. (см.: «<Опровержение на критики>», 1830; «<Возражение критикам «Полтавы»>», 1830 — Акад. XI, 159–160, 165). Байроновскими реминисценциями («Абидосская невеста», I, 1; «Паломничество Чайльд-Гарольда», IV, 3; «Беппо», XLVI) насыщены ст. 1–15 стихотворения «Кто знает край, где небо блещет...» (1828). Стих: «Где Тасса не поет уже ночной гребец» в стихотворении «Поедем, я готов…» (1829) навеян стихами Б. «In Venice Tasso’s echoes are no more, And silent rows the songless gondolier…» («Паломничество Чайльд-Гарольда», IV, 3. 1–2; пер.: В Венеции больше не слышен Тассо, И молча, без песен, плывет гондольер). Отзвук очень популярных в России «Стихов, записанных в альбом на Мальте» («Lines written in an album at Malta», соч. 1809, напеч. 1812) содержится в стихотворении «Что в имени тебе моем?..» (1830). Трагедия «Марино Фальеро» явилась одним из вероятных источников стихотворного наброска «[В голубом] небесном поле…» (1833 — Акад. XVII, 29–32; ранее печаталось: «Ночь светла; в небесном поле…» — Акад. III, 473). В «Истории Пугачева» (1833–1834) и «Капитанской дочке» (1836) образ главного бунтовщика-самозванца создавался с подразумеваемым его противопоставлением традиции романтического разбойника, к которой принадлежали Конрад («Корсар») и Лара, созданные «пламенной кистию Байрона» (см.: письмо И. И. Дмитриеву от 25 апреля 1835 — Акад. ХVI, 21; «Об “Истории Пугачевского бунта”», 1835 — Акад. IX, 379). Отметил П. интерес Б. к России, ошибки при ее изображении в «Дон Жуане» («Отрывки из писем, мысли и замечания», 1827; Акад. XI, 55), неправильное понимание им стиха Горация, поставленного эпиграфом к «Дон Жуану» («<Об Альфреде Мюссе>», 1830 — Акад. XI, 176; ср. черновой вариант рецензии «Путешествие В. Л. П.», 1836 — Акад. XII, 378). В сочинениях П. последнего десятилетия его жизни рассыпаны в различных контекстах, серьезных и шутливых, многие упоминания Б. и его героев, цитаты из его произведений, в т. ч.: «К Баратынскому» («Ст.каждый в повести твоей...», 1826); «Послание Дельвигу», ст. 134 («Прими сей череп, Дельвиг...», 1827); рец. «<“Бал” Баратынского>» (1828; Акад. XI, 74); «<Гости съезжались на дачу…>», черновой автограф (1828; Акад. VIII, 552); «Восстань, о Греция, восстань...» (1829); запись в «<Кавказском дневнике>» 12 июля 1829 (Акад. VIII, 1043); заметка «<О переводе романа Б. Констана “Адольф”>» (1829); «Евгений Онегин», эпиграф к гл. VIII (1829–1830); «К вельможе», ст. 84–85 («Oт северных оков освобождая мир...», 1830); «Барышня-крестьянка», черновой вариант (1830; Акад. VIII, 674); «<Опровержение на критики>» (1830; Акад. XI, 145, 149, 156, 159–160, 397); «<Участь моя решена...>» (1830; Акад. VIII, 407); «<Начало статьи о В. Гюго>» (1832; Акад. XI, 219); рец. на «Фракийские элегии» В. Г. Теплякова (1836; Акад. XII, 82, 86, 371); и др. О Б. в противопоставлении «поэзии фр<анцузской>» должна была идти речь в замышлявшейся статье «О новейших романах» (1832; Акад. XII, 204). В 1836 П. сделал дословный перевод посвящения «Ианте» («То Ianthe») к «Паломничеству Чайльд-Гарольда» и оставил его, лишь слегка подвергнув литературной обработке (Рукою П. С. 98–104). В рукописях П. идентифицированы два портрета Б., нарисованные 15 мая 1829 и в сентябре 1836 (Жуйкова. № 112, 113). В 1827 П. подарил сочинения Б. с дружеской надписью поклоннику и подражателю английского поэта В. Д. Соломирскому (Семевский М. И. К биографии Пушкина: Выдержки из записной книжки // РВ. 1869. Т. 84. Ноябрь. С. 82; Письма. Т. 2. С. 240), а в 1828 — А. Н. Вульф гравированный портрет Б. работы Ч. Турнера по оригиналу амер. худ. В. Э. Веста (Февчук. Портреты. С. 173), и позднее сам получил, вероятно, от нее другой портрет, на котором сделал памятную надпись «12 may 1835» (Рукою П. С. 299–300). Весною 1829 А. Мицкевич, подарил ему однотомное полное собрание сочинений Б. в подлиннике (Francfort O. M., 1826); позднее он приобрел и другой однотомник (Paris, 1835), представлявший собою перепечатку английского издания с комментариями; следил П. и за мемуарной литературой о Б. (Библиотека П. № 585, Vol. 82; № 693–697, 973, 1013, 1149 (приобретена 20 июня 1836 — Лит. архив. Т. 1. С. 38), 1218, 1260, 1351). По воспоминаниям вятского журналиста С. П. Наумова, среди принадлежавших П. книг, подаренных Н. Н. Ланской Вятской мужской гимназии и хранившихся еще в начале XX в. в фундаментальной библиотеке этого учебного заведения, но впоследствии утраченных, находился экземпляр сочинений Б., испещренный пометами П. (Петряев Е. Д. Нити к Пушкину // Кировская правда. 1965. 15 мая).

Друзья и знакомые П., а вслед за ними и П. В. Анненков объясняли подражанием Б. некоторые его бытовые привычки и особенности, в т. ч. эксцессы, его поведения. А. И. Тургенев писал И. И. Дмитриеву 13 мая 1821, что П. «в поведении не исправился; хочет непременно не одним талантом походить на Байрона» (РА. 1867. № 4. Стб. 664; о том же в письме П. А. Вяземскому 26 апреля 1821 — ОА. Т. 2. С. 187; ср. об этой стороне жизни П. на юге: Анненков. Пушкин. С. 170–173). Согласно воспоминаниям А. Н. Вульфа, в михайловской ссылке П. «решительно был помешан на Байроне; он его изучал самым старательным образом и даже старался усвоить себе многие привычки Байрона» (П. в восп. совр. (1974). Т. 1. С. 413). Жуковский просил П., чтобы он был «Бейрон на лире, а не Бейрон на деле» (письмо от 2-й половины (не позднее 23) сентября 1825 — Акад. XIII, 230). (Ср.: восп. М. В. Юзефовича, Е. Ф. Розена — П. в восп. совр. (1974). Т. 2. С. 100, 286; письмо В. К. Кюхельбекера от 20 октября 1830 — Акад. XIV, 116). С. Л. Пушкин писал 17 октября 1826 своему зятю М. М. Сонцову об отношении к себе сына: «Александр Тургенев и Жуковский, чтобы утешить меня, говорили мне, что я должен стать выше того, что он про меня говорил, что это он делал из подражания лорду Байрону, на которого он хочет походить. Байрон ненавидел свою жену и всюду скверно о ней говорил. Александр Сергеевич выбрал меня своей жертвой» (цит. по: Модзалевский Б. Л. Пушкин под тайным надзором // Модзалевский Б. Л. Пушкин и его современники: Избр. тр. (1898–1928). СПб., 1999. С. 101–102; подлинник по-французски). Сам П. однажды писал о своем «вольном подражании» Б. в виде намерения «жеребцов выезжать» (письмо брату от 22 и 23 апреля 1825; Акад. XIII, 163); дважды в его письмах (А. Н. Раевскому от 15–22 октября 1823, А. П. Керн от 8 декабря 1825) отразилось его восприятие характеров и поступков окружающих людей в байроновских образах (Акад. XIII, 70 и 378, 249). В первой половине 1830 П. А. Вяземский читал биографию Б., написанную Т. Муром, и находил большое сходство с П., о чем несколько раз писал жене, которая в ответ сообщала ему о подобной же реакции самого П. (ЛН. Т. 16–18. С. 806–807; Звенья. Т. 6. С. 261, 297).

В письме к П. от первой половины июня 1825 К. Ф. Рылеев, имея в виду его мнение, согласно котоому русские писатели-дворяне не прибегают к покровительству вельмож потому, что считают себя равными с ними по происхождению, упрекал его в том, что он «сделался аристократом» и стал «чваниться пятисотлетним дворянством» в «маленькое подражание Байрону» (Акад. XIII, 183). Сравнение с английским поэтом опиралось на свидетельство В. Скотта, писавшего в некрологе, что Б. «сильно чувствовал <...> отличия своего знатного рода и степени, им занимаемой, особенно уважая так называемые права дворянина», и что «всегда видели его напрягающего все силы к защищению той стороны, которой он принадлежал по званию» (Скотт В. Характер Лорда Бейрона / С аглин. А. К. // МТ. 1825. Ч. 1. № 1. С. 35). Эти обвинения возродились в 1830 под пером Ф. В. Булгарина, который свой пасквильный «анекдот» о предке П, негритянском принце, купленном за бутылку рома предварил фразою: «Говорят, что лордство Байрона и аристократические его выходки, при образе мыслей — Бог весть каком, свели с ума множество поэтов и стихотворцев в разных странах и что все они заговорили о шестисотлетнем дворянстве» (Второе письмо из Карлова на Каменный остров / Ф. Б. // СП. 1830. 7 августа. № 94; Прижизн. критика, 1828–1830. С. 280). Осенью того же года в «<Наброске предисловия к “Борису Годунову”>» П. признавался, что из всех его «подражаний Байрону дворянская спесь была самое смешное», поскольку древнее русское дворянство пришло в упадок и принадлежать к нему «не представляет никаких преимуществ в глазах благоразумной черни» (Акад. XI, 141). Однако в своих ответах на пасквиль Булгарина и в полемике о «литературной аристократии» (1830) он неоднократно апеллировал, частично вынужденно, частично с вызовом, именно к примеру Б. (см.: «Отрывок» — Акад. VIII, 410–411; «<Опровержение на критики>», «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений» — Акад. XI, 161 и 406, 168; подзаголовок авторизованной копии стихотворения «Моя родословная»: «вольное подражание лорду Байрону» — Акад. III, 875; черновик 3-й редакции поэмы «Езерский», 1833 — Акад. V, 409, 417). Мотивом дворянской гордости Б. открывается и статья о нем, начатая П. 25 июля 1835 и оставшаяся неосуществленной. Источниками этого наброска служили французские переводы жизнеописания Б., изданного Т. Муром (Библиотека П. № 696), и предварявший парижский однотомник (Там же. № 693) подробный биографический очерк, написанный Д. Голтом (Galt, 1779–1839), а подтекстом выступала отчетливо уловимая проекция биографии английского поэта на свою собственную, выделение параллельных и соотносящихся фактов и обстоятельств жизни. Эти сопоставления и отождествление себя с Б. рождались из чувства особой психологической, интимной и сословной близости с поэтом-изгнанником, подвергавшимся при жизни оскорблениям и травле, что у П. ассоциировалось с недоброжелательным отношением к нему самому петербургского света и с претерпеваемым им в последние годы жизни состоянием унижения и одиночества.

Вопрос о «байронизме» П. имеет длительную непрерывную историю. На всех ее этапах он оставался дискуссионным и злободневным, привлекая к себе внимание и настоятельно требуя ответа как составляющая более широких актуальных историко-литературных проблем, поднимавшихся в контексте движения общественной мысли в каждую эпоху. Он возник в кругу друзей и знакомых П. с публикацией элегии «Погасло дневное светило...» (см. с. 41, 42) и поддерживался известиями о работе П. над «Кавказским пленником» и о его поведении в Кишиневе. С появлением «Кавказского пленника», «Бахчисарайского фонтана» и «Цыган» сравнение их автора с Б. вышло в рецензиях на страницы журналов и стало одним из критериев оценки творчества П. Для критики 1820-х – начала 1830-х гг. (Вяземский, Н. А. и Кс. А. Полевые, И. В. Киреевский и др.) влияние Б. на П. было неоспоримым и в большинстве признавалось плодотворным, имевшим своим результатом освоение русским поэтом новых художественных форм и создание в отечественной литературе жанра романтической поэмы, позволявшего выразить в полную силу настроения, мысли и художественные искания современного поколения. В употреблении находились антономасии (прономинации) «Русский Байрон» и «Северный Байрон» (Н. А. Полевой, С. Н. Глинка и др.). В свою очередь, литературные, политические и другие оппоненты и противники П. (М. С. Воронцов, Ф. В. Булгарин, Н. И. Надеждин и др.) представляли его с целью дискредитации слабым подражателем английского поэта, показавшим себя во всех отношениях беднее и мельче его, не способным создать образы равной силы и величия.

Принимая «байронизм» П. за бесспорный факт, современники поэта уловили вместе с тем и самостоятельный характер тех его произведений, где ощущалось влияние Б. Уже в 1824 критик М. М. Карниолин-Пинский в рецензии на «Бахчисарайский фонтан» отмечал: «Бейрон служил образцом для нашего поэта; но Пушкин подражал, как обыкновенно подражают великие художники: его поэзия самопримерна» (Прижизн. критика, 1820–1827. С. 210). О первой главе «Евгения Онегина» Н. А. Полевой писал: «Читавшим Бейрона нечего толковать, как отдаленно сходство “Онегина” с “Дон Жуаном”; но для людей, не знающих Бейрона <…> но которые любят повторять слышанное, скажем, что в “Онегине” есть стихи, которыми одолжены мы, может быть, памяти поэта; но только немногими стихами и ограничивается сходство: характер героя, его положения и картины — все принадлежит Пушкину и носит явные отпечатки подлинности, не переделки» (Там же. С. 266). В письме от 12 мая 1825 Рылеев призывал П. не подражать Б.: «Твое огромное дарование, твоя пылкая душа могут вознести тебя до Байрона, оставив Пушкиным»(Акад. XIII, 173). Вяземский не находил в «Цыганах» «подражания уловимого, подлежащего улике», оговаривая, однако, что «вероятно, не будь Байрона, не было бы и поэмы “Цыганы” в настоящем виде» (Прижизн. критика, 1820–1827. С. 318). Веневитинов отмечал, что в гл. II «Евгения Онегина» «совсем исчезли следы впечатлений, оставленных Байроном», и не соглашался со сравнением Онегина с Чайльд-Гарольдом, утверждая: «Характер Онегина принадлежит нашему поэту и развит оригинально» (MB. 1828. Ч. 7. № 4. С. 469; Прижизн. критика, 1828–1830. С. 46–47). З. А. Волконская восхищалась способностью П. быть «то дикарем, то Шекспиром и Байроном, то Ариосто, Анакреоном, но всегда Русским» (письмо от 29 октября 1829, подлинник по-французски — Акад. XIII, 299). Сопоставление П. с Б., со ссылками на употреблявшиеся в России антономасии, стало с начала 1830-х общим местом и зарубежных известий и отзывов о П., получая также различные, как похвальные, так и недоброжелательные, умаляющие художественную оригинальность русского поэта интерпретации.

В 1830-е, на фоне существенных изменений в творчестве П., связанных с его отходом от романтической поэзии, начинается переосмысление его «байронизма» и на первый план выдвигается представление о несходстве основного настроения поэзии П. и Б. вследствие различия их мировосприятия, обусловленного индивидуальным психическим и творческим складом каждого из них и особенностями преломления в России общеевропейских послереволюционных настроений, получивших название «мировой скорби». «Пушкин — русский Байрон по силе и полноте чувства <…> но более верящий, более примиренный с действительностью и более мудрый», — писал немецкий критик в 1834 (Врем. ПК. Вып. 21. С. 75). Немецкий писатель К. А. Фарнгаген фон Энзе (Varnhagen von Ense, 1785–1858), почитатель таланта П., в статье, имевшей большой резонанс в России, указывал, что, хотя в произведениях П. сильно отзываются байронические мотивы, его «существенное свойство <…> состоит в том, что он живым образом слил» «преобладающие в Байроне качества» «с их решительною противоположностью, именно: с свежею духовною гармонией, которая, как яркое сияние солнца, просвечивает сквозь его поэзию и всегда, при самых мрачных ощущениях, при самом страшном отчаянии, подает надежду и утешение» (ОЗ. 1839. Т. 3. Кн. 5. С. 11 отд. паг.). Развиваясь, эта трактовка проблемы «П. и Б.» получила обобщение и авторитетную поддержку В. Г. Белинского, который в своих статьях о П. настойчиво проводил мысль о том, что сравнение П. и Б. «более чем ложно, ибо трудно найти двух поэтов столь противоположных по своей натуре, а следовательно и по пафосу своей поэзии». По мнению критика, опиравшегося в своем суждении на В. П. Боткина, «мнимое сходство это вышло из ошибочного понятия о личности Пушкина», чья натура «была внутренняя, созерцательная, художническая», не знавшая, в отличие от Б., «мук блаженства, какие бывают следствием страстно-деятельного (а не только созерцательного) увлечения живою могучею мыслию, в жертву которой приносится и жизнь и талант» (Белинский. Т. 7. С. 338). Иное объяснение причин, по которым П. не выразил в своих произведениях, написанных под влиянием Б., равного пафоса и протеста, выдвинул А. П. Милюков, полагавший, что, принадлежа к русскому обществу, жившему до петровских преобразований своею замкнутою жизнью и не успевшему еще со времени вхождения в Европу впитать «совершенно иные недостатки и страдания», П. «не мог понимать той ужасной болезни, какою томилось общество европейское, не мог питать к нему той неумолимой ненависти и презрения, какие кипели в душе британского певца, рожденного посреди самого просвещенного народа, не мог проливать тех горьких, кровавых слез, какими плакал Байрон». Это предопределенное органическое непонимание привело, по мнению Милюкова, к тому, что «чуждые нашему обществу» байроновские герои, будучи перенесены П. в его поэмы, получились «бледными копиями с недоступных для него образцов». Поворот к самобытности произошел в «Евгении Онегине», где П., «платя последнюю дань современному гению», уже не подражал Б., а лишь находился под его влиянием и где вследствие этого чайльд-гарольдовское, в своей основе, разочарование «имеет уже идею, хотя слабую и одностороннюю, но взятую из самой русской жизни», представ с «жалкой и печальной» своей стороны, бытовавшей в России, как «пресыщение сердца жизненными благами, апатия, рождаемая истощением сил в вихре светской жизни» (Милюков. 1847. С. 160–161, 164, 165, 166). Этот взгляд на «байронизм» П. был емко резюмирован Н. А. Добролюбовым в статье «О степени участия народности в развитии русской литературы» (1858): «Байрона <…> Пушкин не понял и не мог понять, как по основе собственного характера, так и по характеру общества, окружавшего его. Натура неглубокая, но живая, легкая, увлекающаяся, и притом, вследствие недостатка прочного образования, увлекающаяся более внешностью, Пушкин не был вовсе похож на Байрона» (Добролюбов Н. А. Собр. соч.: В 9 т. М.; Л., 1962. Т. 2. С. 259).

Сформировавшаяся в конце 1830-х – 1840-х трактовка проблемы «П. и Б.» надолго укоренилась в русской критике, повторяясь в разных модификациях. По мере выдвижения П. в общественном сознании в ранг первого национального поэта, заключающего в себе «наше все» (А. А. Григорьев), и соответственно последовательного углубления интерпретаций его творчества корректировались и нюансы мнений о соотношении, взаимодействии и конкретных проявлениях в нем байронического и самобытного, о причинах и степени сходства и несходства двух поэтов. Представление о невозможности для П. проникнуться в полную силу байроновским пафосом сменялось взглядом на него как выразителя иной, более глубокой и человечной идеи, прошедшего в своем творческом развитии неизбежный, плодотворный и необходимый этап «байронизма», но в конечном итоге преодолевшего влияние английского поэта и нашедшего собственный путь. Например, Ф. М. Достоевский, полемизируя в «Дневнике писателя» (1877. Декабрь. Гл. II) с распространенным в среде революционно-демократической молодежи мнением, согласно которому П. и М. Ю. Лермонтов стоят по причине своего «байронизма», ниже Н. А. Некрасова, писал: «Всякий сильный ум и всякое великодушное сердце не могли и у нас тогда миновать байронизма. Да и не по одному лишь сочувствию к Европе и к европейскому человечеству издали, а потому что и у нас, и в России, как раз к тому времени, обозначилось слишком много новых, неразрешенных и мучительных тоже вопросов, и слишком много старых разочарований... Но величие Пушкина, как руководящего гения, состояло именно в том, что он так скоро, и окруженный почти совсем не понимавшими его людьми, нашел твердую дорогу...» (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1984. Т. 26. С. 114). Д. С. Мережковский («Пушкин», 1896) признавал, что Б. «увеличил силы Пушкина, но не иначе как побежденный враг увеличивает силы победителя», а именно: «Пушкин поглотил Евфориона <т. е. Б., к-рому в этом образе отдал посмертную дань Гете во второй части «Фауста». — В. Р.>, преодолел его крайности, его разлад, претворил его в своем сердце, и устремился дальше, выше...» (Пушкин в русской философской критике. С. 148). Менее распространенной была негативная оценка влияния Б. на П., подобная высказанной Н. М. Минским, который в том, «что принято называть байронизмом», видел «по традиции Пушкина и Лермонтова <...> чумное пятно», горевшее на русской поэзии (А. Б. [Богданович А. И.]. Критические заметки // Мир божий. 1898. № 12. Дек. Отд. II. С. 14).

С конца 1870-х началась научная разработка проблемы пушкинского «байронизма» (А. Шалыгин, Н. И. Стороженко, А. И. Незеленов, В. Д. Спасович, Алексей Н. Веселовский, Н. П. Дашкевич и др.). Сосредоточившись на связанных с нею вопросах, уже поставленных и неоднозначно решавшихся критикой в предшествующие десятилетия, ученые искали прочную фактологическую основу, которую в соответствии с позитивистской методологией сравнительного литературоведения того времени должны были составить разграничение и точное определение понятий «влияние» и «подражание», выявленные историко-литературными исследованиями связи и контакты, установленные детальным анализом текстов параллели, аналогии, цитаты, реминисценции и пр. Обилие научных публикаций по этой теме в конце XIX – начале XX вв. и ее популярных изложений в широкой печати свидетельствуют о большом общественном к ней внимании, питавшемся общим интересом к творчеству П. Тема «П. и Б.» была непременной и сквозной во всех Пушкинских семинариях под руководством С. А. Венгерова в 1910–1914 (см.: Пушкинист, I. С. 209, 210, 215, 216; Пушкинист, II. С. 280, 281, 284). Оставаясь в кругу одних и тех же идей, понятий, представлений и методологических установок, эти безусловно необходимые исследования, при всем обилии собранных сведений и уточненных нюансов интерпретаций, не приблизили к ответу на основной вопрос, над которым билась критическая и научная мысль: чем объясняется, что П. в «южных» поэмах и первых гл. «Евгения Онегина» производит впечатление одновременно и последователя Б., и самостоятельного, не зависимого от влияния Б. поэта. На рубеже веков В. В. Сиповский констатировал, что русская критика высказывалась по этому предмету «нерешительно, противоречиво»: «...в различных “историях литературы” и “учебниках словесности” мы встретимся с мнением о большом влиянии Байрона на Пушкина, хотя <…> никто из критиков, даже сближавших Пушкина с Байроном (за исключением критиков, современных Пушкину), не решался <…> резко и определенно высказаться за решение вопроса о “байронизме” Пушкина в безусловно утвердительном смысле...» (Сиповский. 1899. С. 14). Четверть века спустя (1924), подводя итоги трудам ученых в этой области, В. М. Жирмунский пришел к заключению (несколько утрированному в полемическом задоре, но в главном небезосновательному) о том, что «нельзя признать результаты их работ особенно плодотворными»: «Частичные совпадения отдельных мотивов установлены достаточно прочно <…> Однако более широкие и общие выводы страдают неясностью и неопределенностью: с одной стороны, зависимость Пушкина от Байрона была признана самим поэтом и в какой-то мере является непосредственно очевидной для всякого читателя и исследователя; с другой стороны, мы так же непосредственно ощущаем гениальное своеобразие поэзии Пушкина и неохотно соглашаемся признать его зависимость от образцов, боясь тем самым умалить его оригинальность, а обостренное национальное сознание питается обосновать самобытность и народность русского поэта отрицанием значительности и глубины различных иноземных “влияний”» (Жирмунский. 1978. С. 20).

Новый подход к изучению проблемы «П. и Б.» был найден В. М. Жирмунским. Рассматривая «поэзию как искусство, а изучение поэзии — как анализ и интерпретацию художественной формы», понимаемой «как система средств, выражавших ее поэтическое содержание» (Там же. С. 9), он сосредоточил внимание исключительно на «художественном воздействии поэзии Байрона на поэзию Пушкина» (Там же. С. 21) и показал, что эффект, ставивший в тупик критиков и ученых и порождавший полярно противоположные оценки, явился результатом взаимопроникновения и взаимотрансформации двух исходно различных художественных систем — байроновской «романтической», накладывавшейся на «классическую», которой по своему творческому складу принадлежал П. В 1930-е некоторая формалистическая односторонность наблюдений В. М. Жирмунского была скорректирована рассмотрением проблемы в связи с творческим становлением П. и в контексте общественных и литературных условий России. Послевоенные исследования проводились в обстановке жесткого партийно-государственного идеологического диктата, воспрещавшего научную объективность (борьба с космополитизмом, насаждение понятия о реализме как высшем творческом методе и др.). В этих условиях происходило вынужденное и намеренное преуменьшение влияния Б. на П. вкупе с непропорциональным выпячиванием действительных и конъюнктурных аргументов, долженствовавших объяснить в этом свете произведения, в которых это влияние наблюдается.

Лит.: Прижизн. критика, 1820–1827, 1828–1830 (по указ.; тт. за 1831–1837 готовятся к печати); Пушкин в русской философской критике: Конец XIX–первая половина XX вв. М., 1990; [2-е изд., доп.]. М.; СПб., 1999 (по указ.); Varnhagen von Ense К. A. Werke von Alexander Puschkin // Jahrbűcher fűr wissenschaftliche Kritik. 1838. Bd. 2. № 61–64. October. (неск. перепечаток; рус. пер.: l) Фарнгаген фон Энзе К. А. Сочинения Александра Пушкина // СО. 1839. Т. 7. Отд. IV. Критика. С. 8–11, 13 (То же // Русская критическая литература о произведениях А. С. Пушкина / Собр. В. Зелинский. М., 1897. Ч. 4. С. 109–111; 2-е изд. М., 1902; 3-е изд. М., 1913); 2) Отзыв иностранца о Пушкине / Пер. М. Н. Каткова // ОЗ. 1839. Т. 3. Кн. 5. Прилож. С. 10–11 (отд. паг.) (То же // М. Н. Катков о Пушкине. М., 1900. С. 6–7)); Боткин В. П. Письмо В. Г. Белинскому от 22 марта 1842 // Боткин В. П. Литературная критика; Публицистика; Письма. М., 1984. С. 244–246; Белинский В. Г. Сочинения Александра Пушкина. Ст. I, V, VII VIII, X, XI // Белинский. Т. 7 С. 103, 304, 338, 401, 409, 440–441, 524, 540; Милюков А. П. Очерк истории русской поэзии. СПб., 1847. С. 155–174 (2-е доп. изд. СПб., 1858. С. 147–165; 3-е доп. изд. СПб., 1864. С. 176–198); Saint-Julien Ch. Pouchkine et le mouvement littéraire en Russie depuis quarante ans // Revue des Deux Mondes. 1847. An. 17. NS. T. 20. Oct. P. 51–52 (излож.: ЛН. Т. 58. С. 330); Герцен A. И. Du développement des idées révolutionnaires en Russie [соч. 1850, публ. 1851] // Собр. соч.: В 30 т. М., 1956. Т. 7. С. 71–74 (рус. пер.: С. 201–204); Анн. Т. 1 С. 101–102 (То же // Анненков. Материалы. С. 96–97); Катков М. Н. Пушкин // РВ. 1856. Т. 2. Март. Кн. 2. С. 299–300 (То же // М. Н. Катков о Пушкине. М., 1900. С. 80–81); Шалыгин А. О байронизме Пушкина. St. Petersburg, 1879 (отд. отт. из: Jahresbericht der St. Annen-Schule. St. Petersburg, 1879); Кутепов К. А. О байронизме в произведениях Пушкина в связи с некоторыми обстоятельствами жизни поэта на юге России (1820–1824) // Рижский вест. 1880. 20, 21 июня. № 139, 140; Стороженко Н. И. 1) Отношение Пушкина к иностранной словесности // Рус. курьер. 1880. 8 июня. № 154 (То же // Венок на памятник Пушкину / [Сост.] Ф. Б. [Ф. И. Булгаков]. СПб., 1880. С. 219–223; Стороженко Н. И. Из области литературы. М., 1902. С. 330–333); 2) Влияние Байрона на европейские литературы // Пантеон литературы. 1888. Т. 1. Янв.-апр. Совр. летопись. С. 19–23 (То же // Брандес Г. Байрон и его произведения / Пер. И. Д. Городецкого. 2-е пересмотр. изд. М., 1889. С. X–XV; Стороженко Н. И. Из области литературы. М., 1902. С. 180–185); Незеленов А. И. Александр Сергеевич Пушкин в его поэзии: Первый и второй периоды жизни и деятельности (1799–1826). СПб., 1882. С. 69–83, 99–105, 127–128, 133–140, 163–170; Спасович В. Д. Байронизм у Пушкина и Лермонтова: Из эпохи романтизма: 1. Байронизм Пушкина // BE. 1888. Т. 2(130). № 3. С. 50–86 (переизд.: Байронизм Пушкина // Спасович В. Д. Соч. СПб., 1889. Т. 2. С. 293–340; То же // Спасович В. Д. Байронизм у Пушкина и Лермонтова. Вильна, 1911. С. 1–38); Harnack O. Puschkin und Byron // Zeitschrift für vergleichende Literaturgeschichte und Renaissance-Literatur. 1887/1888. NF Bd. 1. H. 5/6. S. 397–400 (To же // Harnack O. Essais und Studien zur Literaturgeschichte. Braunschweig, 1899. S. 314–329); Szabó E. Byronismus Puskinnál // Élet. 1891. № 11/12. Old. 341–363 (краткое излож.: Зёльдхейи Ж. Д. Эндре Сабо — венгерский популяризатор русской литературы // Венгерско-русские литературные связи. М., 1964. С. 139); Дашкевич Н. П. l) А. С. Пушкин в ряду великих поэтов нового времени // Университетские изв. Киев, 1899. № 5. С. 237–257 (отд. отт.: Киев, 1900. С. 153-173) (To же // Памяти П. С. 237–257; Дашкевич Н. П. Статьи по новой русской литературе. Пг., 1914. С. 307–329 (Сб. Отд-ния рус. яз. и словесн. Имп. АН. Т. 92)); 2) Отголоски увлечения Байроном: разочарование, грезы о свободе вне цивилизованного общества и сомнения в поэзии Пушкина // Венг. Т. 2. С. 424–450 (То же // Дашкевич Н. П. Статьи по новой русской литературе. Пг., 1914. С. 330–397 (Сб. Отд-ния рус. яз. и словесн. Имп. АН. Т. 92)); Сиповский В. В. Пушкин, Байрон и Шатобриан: (Из литературной жизни Пушкина на юге России). СПб., 1899. С. 1–27 (То же // Сиповский В. В. Пушкин: Жизнь и творчество. СПб., 1907. С. 477–511); Тихомиров Н. Пушкин в его отношении к Байрону. Витебск, 1899 (Отт. из: Витеб. губ. вед. 1899. № 93, 95, 97, 100, 105, 107, 112, 114, 117, 118, 119, 120); Tretiak J. Mickiewicz i Puszkin jako baironiści // Ateneum (Warszawa). 1899. T. 2(94). Z. 2. Maj. S. 267–287; Z. 3. Czerwiec. S. 460–478 (To же // Tretiak J. Mickiewicz i Puszkin: Studya i szkize. Warszawa, 1906. S. 107–185); Смирнов М. П. Два Дон Жуана: Новые мотивы из истории влияния Байрона на Пушкина // Под знаменем науки: Юб. сб. в честь Н. И. Стороженка. М., 1902. С. 682–695; Племянников Н. Байронизм в поэмах Пушкина // Лицейский журнал. 1905. № 4. Март. С. 23–34; № 5. Апр. С. 24–27; Веселовский Алексей И. Этюды о байронизме // Веселовский А. Н. Этюды и характеристики. 3-е значит. доп. изд. М., 1907. С. 395–403, 418–427, 436–439, 517–542 (То же. 4-е значит. доп. изд. М., 1912. Т. 1. С. 394–400, 415–424, 432–436, 514–539; ранее: l) Школа Байрона: Сравнит.-истор. очерки. 1. Современники поэта // BE. 1904. Т. 2(226). № 4. С. 572–579, 596–607, 616–620; 2) Этюды о байронизме. Ч. 3. Русская литература // BE. 1905. Т. 6(236). № 11. С. 174–203 ; Миндалев П. П. К вопросу о байронизме в творчестве Пушкина // Вестн. образования и воспитания. 1914. № 12. С. 989–1006 (отд. отт.: Казань, 1915); Маслов В. И. Начальный период байронизма в России: (Критико-библиогр. очерк). Киев, 1915; Жирмунский В. М. l) Байронизм Пушкина как историко-литературная проблема // Пушкинист, IV. С. 295–326; 2) Вокруг «Кавказского пленника»: (К столетней годовщине — августа 1822 г.) // Лит. мысль. Пг., 1923. Кн. 2. С. 110–123; 3) Байрон и Пушкин: Из истории романтической поэмы. Л., 1924 ([2-е изд., с прил. ст. «Пушкин и западные литературы»]. Л., 1978); 4) Žirmunskij V. Puškin und Byron // Zeitschrift für slavische Philologie. 1926. Bd. 3. H. 3/4. S. 290–310; 1927. Bd. 4. H. 1/2. S. 20–42; 5) Пушкин и западные литературы // П. Врем. Т. 3. С. 73–79 (То же // Сто лет со дня смерти А. С. Пушкина: Тр. Пушкинской сессии АН СССР. М.; Л., 1938. С. 147–154; Жирмунский В. М. Байрон и Пушкин. Л., 1978. С. 365–372); Козмин Н. К. Пушкин о Байроне // П. в мировой лит-ре. С. 99–112; Тынянов Ю. Н. Архаисты и Пушкин // Тынянов Ю. Н. Архаисты и новаторы. Л., 1929. С. 206–218 (То же // Тынянов Ю. Н. Пушкин и его современники. М., 1969. С. 105–115; Тынянов Ю. Н. История литературы; Критика. СПб., 2001. С. 113–125); Лернер И. О. Пушкинологические этюды. IV. Привет Алеко сыну // Звенья. Т. 5. С. 58–60; Свирин Н. Г. 1) К вопросу о байронизме Пушкина // Лит. совр. 1935. № 2. С. 184–210; 2) Пушкин и Восток. Статья первая. «Бахчисарайский фонтан» // Знамя. 1935. № 4. С. 204–229; Винокур Г. О. [Рец. на ст. Н. Г. Свирина «Пушкин и Восток»] // П. Врем. Т. 1. С. 346–348 (То же // Винокур Г. О. Собр. тр.: Статьи о Пушкине. М., 1999. С. 220–225); Розанов М. Н. 1) Пушкин и итальянские писатели ХVIII и начала XIX века // Изв. АН СССР. Отд-ние обществ. наук. 1937. № 2/3. С. 337–343; 2) Пушкин, Тассо, Аретино // Там же. С. 371–372; Якоби П. Пушкин о Байроне и Шекспире // Якоби П. Пушкин о русских поэтах в переписке с друзьями. Рига, 1937. С. 22–33; Бродский Н. Л. Байрон в русской литературе // Лит. критик. 1938. № 4. С. 114–131; Нусинов И. М. Пушкин и мировая литература. М., 1941. С. 37–54, 201–203 (то же в кн.: Нусинов И. М. История литературного героя. М., 1958. С. 381–383, 467–483); Городецкий Б. П. К истории одного неосуществленного замысла Пушкина // Учен. зап. ЛГПИ. 1948. Т. 67. С. 88–95; Штильман ЛН. Проблемы литературных жанров и традиций в «Евгении Онегине» Пушкина // American Contributions to the Fourth International Congress of Slavicists, Moscow, September 1958. The Hague, 1958. P. 12–23; Дегтеревский И. М. О творческом методе Пушкина и Байрона («Евгений Онегин» и «Дон Жуан») // Русская классическая литература. М., 1960. С. 43–55 (Учен. зап. Моск. гор. пед. ин-та им. В. И. Потемкина. Т. 107); Викери ВН. 1) Параллелизм в литературном развитии Байрона и Пушкина // American Contributions to the Fifth International Congress of Slavists, Sofia, 1963. The Hague, 1963. P. 371–401; 2) Vickery W. N. Byron’s Don Juan and Puškin’s Evgenij Onegin: The Question of Parallelism // Indiana Slavic Studies. 1967. Vol. 4. P. 181–191; Благой Д. Д. l) «Евгений Онегин» в кругу великих созданий мировой литературы // Проблемы сравнительной филологии: Сб. ст. к 70-летию В. М. Жирмунского. М.; Л., 1964. С. 317–326; 2) Пушкин в развитии мировой литературы. Статья вторая // Изв.ОЛЯ. 1974. Т. 33. № 6. С. 491–507; Hielscher K. Puškins Versepic: Autoren-Ich und Erzählstruktur. München, 1966. S. 23–29. Kap. 3. Puškin und die Erzähltradition Sternes und Byrons; Сандомирская В. Б. «Естественный человек» и общество: «Кавказский пленник» в творчестве поэта // Звезда. 1969. № 6. С. 184–190; Краснов А. П. l) Русская критика 10-х – начала 20-х годов XIX века о Байроне // Вопросы литературы. Новосибирск, 1971. С. 53–66 (Тр. Новосиб. гос. пед. ин-та. Вып. 36); 2) Байрон в России во второй половине 20-х годов XIX века // Некоторые вопросы русской и советской литературы и методики ее преподавания в школе. Барнаул, 1972. С. 95–124; Фридлендер Г. М. 1) «Полтава» Пушкина и «Мазепа» Байрона: (к вопросу о философско-исторических и этических взглядах Пушкина 20-х годов) // Philologica: Исслед. по яз. и лит. Л., 1973. С. 337–340; 2) Поэмы Пушкина 1820-х годов в истории эволюции жанра поэмы в мировой литературе: (К характеристике повествовательной структуры и образного строя поэм Пушкина и Байрона) // ПИМ. Т. 7. С. 100–122 (ранее сокращ. вариант: Поэмы Пушкина // Петрунина Н. Н., Фридлендер Г. М. Над страницами Пушкина. Л., 1974. С. 5–27); Hoisington S. S. Eugene Onegin: An Inverted Byronic Poem // CL. 1975. Vol. 27. № 2. P. 136–152; Купреянова Е. Н., Макогоненко Г. П. Национальное своеобразие русской литературы: Очерки и характеристики. Л., 1976. С. 206–215 (автор - Г. П. Макогоненко); Pálfi A. A lirai es epikai elv összefüggése Puskin poémáinak elbessélö rendszerében [Взаимосвязь лирических и эпических принципов в повествовательной структуре поэм А. С. Пушкина] // Filológiai közl. Budapest, 1977. Evf. 23. Sz. 2/3. Old. 266–275 (краткое излож.: Шевяков С. П. Пушкин в Венгрии // Новые зарубежные исследования творчества А. С. Пушкина: Сб. обзоров. М., 1986. С. 56-58); Кулагин А. В. l) Эпиграф в поэме А. С. Пушкина «Полтава» // Болд. чтения, [1978]. 1979. С. 110–113; 2) Эпиграф к восьмой главе «Евгения Онегина» // Болд. чтения, [1981]. 1982. [Вып. 11]. С. 73–80; Лотман Ю. М. Три заметки о Пушкине: 3. «Задумчивый вампир» и «Влюбленный бес» // Вторичные моделирующие системы. Тарту, 1979. С. 104–106 (То же // Лотман. Избр. ст. Т. 3. С. 402–405; Лотман. Пушкин. С. 346–350); Мясоедова Н. Е. Об источниках статьи Пушкина о Байроне // Врем. ПК 1981. С. 184–193 (То же // Мясоедова Н. Е. О Грибоедове и Пушкине: (Статьи и заметки). СПб., 1997. С. 164–176); Алексеев М. П. Байрон и русская дипломатия // ЛН. Т. 91. С. 394–468; Беликова А. В. l) «Евгений Онегин» А. С. Пушкина и «Дон Жуан» Дж. Г. Байрона — «романы в стихах» // Вестн. МГУ. Сер. 9. Филология. 1982. № 2. С. 71–78; 2) «Евгений Онегин» А. С. Пушкина и «Дон Жуан» Дж. Г. Байрона — «романы в стихах» XIX века: Автореф, канд. дисс. М., 1982; Herdmann U. Die Südlichen Poeme A. S. Puškins: Ihr Verhältnis zu Lord Byrons Oriental Tales. Hildesheim [u.a.], 1982 (Slavistische Texte und Studien. Bd. 1); Гуляев Н. А. Концепция личности в романтическом творчестве Байрона и Пушкина // Вопросы романтического миропонимания, метода, жанра и стиля. Калинин, 1986. С. 3–19; Ершофф Г. Прижизненная известность Пушкина в Германии // Врем. ПК. Вып. 21. С. 74–76, 78; Ильин-Томич А. А. Пушкин и стихотворение Байрона «Written in an album» // Пушкинские чтения в Тарту: Тез. докл. науч. конф. 13–14 ноября 1987 г. Таллин, 1987. С. 37–41; Лебедева О. Б. «Разговор книгопродавца с поэтом»: План анализа // Примеры целостного анализа художественного произведения: Учеб. пособие. Томск, 1988. С. 12–14; Мальчукова Т. Г. Пушкин — критик Байрона // Жанр и композиция литературного произведения. Петрозаводск, 1988. С. 10–22 (То же // Мальчукова Т. Г. Филология как наука и творчество. Петрозаводск, 1995. С. 225–237); Тихомиров В. Н. 1) Русско-зарубежные литературные связи. Киев, 1988. С. 17–25; 2) Пушкин и Байрон: (Итоги и проблемы сравнительного изучения творчества) // Крымская науч. конф. «Пушкин и Крым»: Тез. докл. 24–29 сент. 1989. Симферополь, 1989. С. 37–39; Bayley J. Pushkin and Byron: A Complex Relationship // The Byron Journal. 1988. Vol. 16. P. 47–55 (рец.: Соколянский М. Г. Пушкин и Байрон: Спорный взгляд на старую проблему) // Сюжет и время: Сб. науч. тр.: К 70-летию Г. В. Краснова. Коломна, 1991. С. 93–96; То же // Соколянский М. Г. И несть ему конца: Ст. о Пушкине. Одесса, 1999. С. 40–46); Мюллер-Кочеткова Т. В. Пушкин, Байрон и Стендаль // Мюллер-Кочеткова Т. В. Стендаль: Встречи с прошлым и настоящим. Рига, 1989. С. 7–36; Баевский BC. 1) Когда Пушкин познакомился с поэзией Байрона? // Miscellanea philologica. СПб. [?], 1990.; 2) Из предыстории пушкинской элегии «Погасло дневное светило...» // Проблемы современного пушкиноведения: Сб. ст. Псков, 1994. С. 78–93; 3) Присутствие Байрона в «Евгении Онегине» // Изв. РАН. 1996. Т. 55. № 6. С. 4–14; 4) Пушкин, русская литература его времени и байронизм: Из творческой истории романа в стихах // Пушкин и русская культура: Докл. на междунар. конф. в Новгороде (26–29 мая 1996 года). СПб.; Новгород, 1996. С. 61–64; 5) Байрон // Онегинская энциклопедия / Под общей ред. Н. И. Михайловой. М., 1999. Т. 1. С. 75–80; Кузнецова О. В. «Евгений Онегин» А. С. Пушкина и «Дон Жуан» Дж. Г. Байрона: (Соотношение типов лиризма) // Модификация художественных систем в историко-литературном процессе: Сб. науч. тр. Свердловск, 1990. С. 36–47; Gelder A. Wandering in Exile: Byron and Pushkin // CL. 1990. Vol. 42. № 4. P. 319–334; Кибальник С. A. 1) Тема изгнания в поэзии Пушкина // ПИМ. Т. 14. С. 33–41; 2) «Граф Нулин» и «Беппо» // Историко-культурные связи русской и зарубежной культуры: Межвуз. сб. науч. тр. Смоленск, 1992. С. 22–30; 3) Художественная философия Пушкина. СПб., 1998. С. 43–54, 122–126; Лашкевич А. В. Байрон и байронизм в литературном сознании России первой половины XIX в. // Великий романтик: Байрон и мировая литература. М., 1991. С. 160–176; Сахаров В. И. Байрон и русские романтики // Там же. С. 143–151; Фомичев С. А. «В роде Дон Жуана...»: (о замысле романа «Евгений Онегин») // Проблемы современного пушкиноведения. Псков, 1991. С. 18–30; Балашова И. А. 1) Портрет Д. Г. Байрона в тетради А. С. Пушкина 1829 года // Северо-кавказские чтения: (материалы школы-семинара «Лиманск-92»). Ростов н/Д., 1992. Вып. 6. Поэтика и стилистика. С. 23–26; 2) К вопросу о литературных источниках «Стихов, сочиненных во время путешествия» (1829) А. С. Пушкина // Владикавказские Пушкинские чтения. Владикавказ, 1993. Вып. 1. С. 86–98 (То же // Балашова. Источники. С. 73-87); 3) О стихотворении А. С. Пушкина «Усердно помолившись богу» // Балашова. Источники. С. 10–27; Топоров В. Н. Страничка из ранней истории русского байронизма: (Жуковский и Пушкин: первое знакомство с Байроном) // Топоров В. Н. Пушкин и Гольдсмит в контексте русской Goldsmithiana’ы: (к постановке вопроса). Wien, 1992. С. 205–213; Kissel W. Puškin, Byron und Stendhal — zur russischen Rezeption von Stendhals Essay «Lord Byron en Italie» // Arion. Bd. 2. S. 79–95; Shrayer M. D. Rethinking romantic irony: Puškin, Byron, Schlegel and «The Queen of Spades» // SEEJ. 1992. Vol. 36. P. 397–414; Вацуро В. Э. Последняя элегия Батюшкова: (к истории текста) // PP. 1993. № 2. С. 8–22 (То же // Вацуро В. Э. Записки комментатора. СПб., 1994. С. 150–166); Герасименко Л. «Евгений Онегин» и «Паломничество Чайльд-Гарольда»: (проблемы жанровых связей) // Пушкин и наше время: [Тез. докл.] / Сост.: В. Ф. Кушниренко, В. Н. Грабовская. Кишинев, 1993. С. 18–20; Greenleaf M. Pushkin’s Byronic apprenticeship: a problem in cultural syncretism // Russian Review. 1994 (July). Vol. 53. № 3. P. 382–398; Pfeifer C. Realismus und Anti-Byronismus in Puškins «Südlichen Poemen»: Magisterarbeit / Kiel. Univ. Kiel, 1994; Болгова М. В. «Дон Жуан» и «Беппо» в эволюции «Онегинского» замысла // Пушкинская конф., междунар., 1–4 окт. 1996 г. Материалы. Псков, 1996. С. 54–57; Гаррард Дж. Сравнительный анализ героинь «Дон Жуана» Байрона и «Евгения Онегина» Пушкина // ВЛ. 1996. № 6. Нояб.–дек. С. 153–177; Кулешов В. И. «Евгений Онегин» Пушкина и «Дон Жуан» Байрона // Русская словесность. 1996. № 3. С. 27–30; Потемина Е. И. «Байронизм» в «Евгении Онегине» в откликах критиков первой трети XIX века // Пушкинская конф., междунар., 1–4 окт. 1996 г. Материалы. Псков, 1996. С. 100–105; Борисов Ю. Н. «Евгений Онегин», «Горе от ума» и традиция байронической поэмы // Пушкинская конференция, международная, 4-я: [Докл. СПб., 1997]. С. 150–154; Мамаев С. Г. О некоторых источниках пушкинских вдохновений: (еще о «байронизме» Пушкина) // Русская литература и провинция. Симферополь, 1997. С. 39–41 (Крымские Пушкинские международные чтения, 7-е. Материалы); Петерс Й.-У. Пушкин, Байрон и Фридрих Шлегель: К вопросу о жанровой традиции и поэтической структуре «Евгения Онегина» // Ars philologiae: Проф. А. Б. Муратову ко дню 60-летия. СПб., 1997. С. 48–70; Шейман Л. А. 1) К истокам замысла стихотворения Пушкина о доже и догарессе // А. С. Пушкин и взаимодействие национальных литератур и языков: Тез. междунар. науч. конф., посв. 200-летию со дня рождения А. С. Пушкина. Казань, 1998. С. 81–82; 2) Трагедия Байрона — в контексте живейших интересов Пушкина // Шейман Л. А., Соронкулов Г. У. Пушкин и его современники: Восток — Запад: Очерки. Бишкек, 2000. С. 275–281; Рак В. Д. 1) «Унижусь до презренной прозы…» // РР. 1999. № 5. С. 9–17; 2) Раннее знакомство Пушкина с произведениями Байрона // РЛ. 2000. № 2. С. 3–25 (обе ст. под общим загл.: Заметки к теме «Пушкин и Байрон» // Рак В. Д. Пушкин, Достоевский и другие. СПб., 2003. С. 64–111); Эткинд Е. Г. Пушкин в споре с Ламартином // Эткинд Е. Г. Божественный глагол: Пушкин, прочитанный в России и во Франции. М., 1999. С. 182–186, 191–194; Драгомирецкая Н. В. А. С. Пушкин. «Евгений Онегин»: манифест диалога-полемики с романтизмом. М., 2000.

В. Д. Рак